Табаско и Чиапа, где вдали от проторенных туристами троп продолжались преследования, и именно в Мексике я правил корректуру «Брайтонского леденца».
Там же, в Мексике, я впервые почувствовал веру сердцем — среди пустых и разрушенных храмов, из которых были изгнаны священники, во время тайных месс в Лас–Касасе, которые служили без колокольчика, среди чванливых pistoleros, но скорее всего чувство шевельнулось во мне еще раньше, иначе чем объяснить то, что в книге, которая замышлялась как простой детектив, вдруг возник спор, явно предназначенный для романа: о различии между добром и злом, правдой и ложью, о тайне «пугающей неисповедимости промысла Божьего», — тайне, которой предстояло стать темой еще трех моих романов? Первые пятьдесят страниц — вот все, что осталось в «Брайтонском леденце» от детектива, и если бы я решился перечитать их сейчас, ничего, кроме раздражения, они бы у меня не вызвали, потому что я знаю: нужно было найти в себе силы отложить их в сторону и начать заново — независимо от того, насколько трудно было бы все менять, со второй части. «Утраченного мне не найти, сломанного — не починить».
Некоторые критики считают, что в какой?то части моего сознания расположена странная, вулканическая, но «плодородная» (и зачем я только ввел в обиход это прилагательное?) страна, которую они окрестили Гринландией, и я иногда задаю себе вопрос, не ездят ли они по свету с шорами на глазах? «Это Индокитай, хочется сказать мне им, — это Мексика, это Сьерра–Леоне, описанные скрупулезно и точно. Я ведь был не только писателем, но и журналистом. Уверяю вас, что мертвый ребенок лежал во рву именно в такой позе и из канала в Фатдьеме действительно торчали трупы…» Но я знаю, что спорить с ними бесполезно, они не поверят в мир, которого не замечают вокруг.
Да, география «Брайтонского леденца» отчасти вымышленная. Но хотя «У Нельсона» после войны снесли, а ипподромные банды как серьезная угроза раз и навсегда были ликвидированы незадолго до того, как произошли описанные мной события, и исчез даже танцевальный зал «Шерри», они, безусловно, существовали. В Брайтоне действительно была развалюха под названием «У Нельсона», с брайтонской набережной среди бела дня однажды действительно похитили человека (но иначе, чем Хейла), и его тело, выброшенное из автомобиля, нашли потом неподалеку от Даунс. Главарь банды Коллеони имел реального прототипа, который, отойдя в 1938 году от дел, зажил в Брайтоне как добропорядочный католик, но его имя по–прежнему служило паролем, в чем я убедился, когда назвал его, чтобы пройти в маленький лондонский ночной клуб «Гнездышко» поблизости от Риджент–стрит. (Позже я всегда вспоминал его, когда видел красивого, седого гангстера–американца, одного из людей Лаки Лучиано, удалившегося на покой и делившего свой досуг между пьяцца Капри и роскошным бассейном ресторана «Канцоне дел марс» в Марина–Пиккола.)
Должен сознаться тем не менее, что я создавал вымышленный Брайтон совсем не так, как Мексику или Индокитай. У гангстеров и у той официантки, которая так упрямо не желала оживать, не было реальных прообразов. Я провел всего одну ночь в обществе человека, который мог бы входить в банду Пинки, он был завсегдатаем Уэндсвортских собачьих бегов, и лицо у него было в шрамах — его порезали после убийства на стадионе, решив, что это он настучал полиции. (От него я научился тем немногим жаргонным выражениям, которые знаю, но за одну ночь — пусть очень длинную — язык выучить невозможно.)
Нельзя сказать, чтобы брайтонские власти пришли в восторг от того, как я изобразил их город, и надписи «Покупайте Брайтонский леденец!», которые красовались на витрине каждой кондитерской (я здесь ни при чем), наверняка их раздражали, но на самом деле книга имела успех куда меньший, чем они думали. В то время было продано не больше восьми тысяч экземпляров, чего едва хватило на покрытие моего долга издателям.
Интересно, возмутил бы их роман еще сильнее, если бы они узнали, что мною двигала не ненависть, а любовь? До войны ни один город не был мне так дорог, как Брайтон, — ни Лондон, ни Париж, ни Оксфорд. Я помню, как шестилетним ребенком приехал отдыхать туда с теткой после болезни желтухи, кажется. Именно тогда я впервые попал в кино, разумеется немое, и картина, которую я тогда увидел, покорила меня навсегда. Это была «Софья Кравонская», по роману Энтони Хоупа, — история судомойки, ставшей королевой. Когда судомойка вела через горы армию, чтобы сразиться с мятежными генералами, пытавшимися отобрать трон у ее умирающего мужа, войска шли за ней под аккомпанемент фортепьяно, на котором играла пожилая дама, и стук клавиш ее расстроенного инструмента жил в моей памяти гораздо дольше, чем многие другие мелодии, равно как и серый плащ молодой королевы. С тех пор Балканы сделались Кравонией, страной неисчерпаемых возможностей, и много лет спустя я ехал не через Карпаты, как было написано в атласе, а через Кравонию. Я всегда мечтал написать такую же возвышенную, романтическую историю, чтобы она внушала в юности надежды, не выдерживающие испытания жизнью, и чтобы в старости к ней возвращались снова, спасаясь от печальной реальности. «Брайтонский леденец», как и все мои книги, был всего лишь бледным оттиском с Кравонии, и в то же время, это, на мой взгляд, один из лучших написанных мной романов.
Почему же многое из того Брайтона, который я знал, не вошло в Брайтон вымышленный? Я собирался описать его правдиво, но мои герои каким?то образом включили Брайтон, который помнил я, в свое сознание и изменили всю картину (никогда больше я не был так порабощен собственным вымыслом). Возможно, их Брайтон действительно существовал, но от моего в книге остался только один персонаж, бедный, отчаявшийся мистер Превит, с грустной завистью взирающий на «маленьких машинисток, идущих мимо с маленькими чемоданчиками» (мне кажется, никто не заметил в этой фразе эха Беатрисы Поттер), — тот самый мистер Превит, или чуть другой, который обратился ко мне декабрьским вечером десятью годами раньше. Помню звук его голоса, зазвучавшего под навесом на набережной. Ледяной ветер разглаживал тонкую, светящуюся полоску прибоя. Было очень темно, и я не заметил, что под навесом есть кто?то еще. «Знаете ли вы, кто я? — раздался печальный голос. — Я Старый Мавр, — продолжал он, назвавшись тем безымянным астрологом, чьи предсказания появляются по сей день. — Я живу в подвале, я сам пеку себе хлеб». И застенчиво, потому что я не понимал его: «Календарь, понимаете, я пишу Календарь».
Глава 3
Любопытно перечитывать заметки о собственном прошлом, написанные — кем? Не мной, конечно. «Я» сорокалетней давности — это не теперешний «я», и свою собственную книгу «Дороги беззакония» я воспринимаю как чужую. Слишком многие события, о которых там говорится, ушли на дно моего подсознания, слишком многое я едва помню, как обрывки романа, который читал в молодости. И все же «Дороги беззакония» не роман, а всего лишь мои впечатления о маленькой части Мексики в определенный промежуток времени (весна 1938 года), вскоре после того, как в стране, которой правил президент Кальес, именем революции были учинены гонения на религию, равных которым мир не знал с елизаветинских времен. В Табаско и Чиапе они продолжались. Это факты, говорю я себе. Все это случилось наяву со мной или с тем давно умершим человеком, у которого в паспорте стояло то же имя, что и у меня.
Мексика тоже изменилась, хотя, пожалуй, не в главном — жестокость, несправедливость, насилие остались прежними. Наверное, все успешно начавшиеся революции, какие бы светлые цели они ни преследовали, рано или поздно предают себя, но мексиканская революция была ложью с самого начала. Лет двенадцать назад я снова оказался в Мехико по пути в Гавану и специально проехал через новый пригород, где живут богачи, — самый дорогой дом принадлежал начальнику полиции. Это была Мексика, которую я узнал сразу же, как сразу же узнал страшную нищету рядом с американскими отелями и магазинами для туристов. Мексиканское правительство делало вид, что поддерживает Кубу, разрешив воздушное сообщение между Мехико и Гаваной, но практически улететь можно было только в один конец. Очутившись на Кубе, вы почти не имели шансов получить транзитную визу обратно в Мехико. Таким способом тогда старались уменьшить число американских студентов, нелегально летавших на Кубу, — в Штаты им приходилось возвращаться дорогим и кружным путем через Мадрид. Применялся и другой способ. Когда пассажир проходил иммиграционный контроль, щелкал фотоаппарат, и фотография каждого, кто летел в Гавану, оказывалась в архивах ЦРУ и ФБР. После долгих дебатов мексиканское посольство в Гаване нехотя выдало мне транзитную визу в Мехико, действительную всего на двое суток. В самолете было двадцать четыре пассажира, но меня продержали на иммиграционном и таможенном контроле три часа. (Таможенный офицер тщательно проверил каждую страницу в «Дэвиде Копперфилде».) Так мексиканское революционное правительство одной рукой «поддерживало» Кастро, а другой помогало американским властям. Во время короткой остановки, когда мы выпивали вечером с моим другом–мексиканцем, он сказал: «Тебе ничего не пришлось бы менять в своей книге. Все осталось по–прежнему».