обязательно глупость ляпну.
После того как попили, поднялись из-за стола, прочитали молитвы, отец Николай надел скуфейку и повернулся к нам:
— Вы Володе помогите и готовьтесь, — благословил нас, потом — отца Бориса с Серёгой.
Когда мы убирали со стола, отец Борис спросил:
— Вы же, кажется, в Иверском причащались?
— Причащались, — согласились мы.
— А не слишком ли часто?
— Господь ведёт, так чего же отказываться? — ответил Алексей Иванович, а я подумал, что теперь, наверное, у нас счастливые лица и пусть теперь им будет немного завидно, а то тоже мне, герои: подумаешь, ночью сквозь лес прошли, тут идти-то… два шага… и добавил:
— Мы и в Пантелеймоне причащались. И в Кутлумуше.
Алексей Иванович неодобрительно посмотрел на меня.
— Ну-ну, — сказал отец Борис, Серёгу-то он, видимо, держал в строгости.
— Здесь, на Афоне, всё по-другому, — неожиданно помог мне Володя. — Тут, как в армии — день за три, — и я с благодарностью улыбнулся ему: свой человек, служивый.
А Володя, пресекая дальнейшие разговоры, подвёл черту:
— Ну что, по кельям, мне ещё правило читать…
Мы пошли в отведённую комнатку, а Алексей Иванович задержался.
— А он куда? — полюбопытствовал отец Борис. Его детской непосредственности и любознательности стоило позавидовать.
— Да так… Любит перед сном один побыть…
— А-а, — протянул отец Борис и мне показалось, это прозвучало понимающе и уважительно. — А я подумал, уж не курить ли бегает?
— Да что вы…
Но когда Алексей Иванович пришёл, пахло от него не елеем. Впрочем, оба наших собрата уже лежали в постельках, сдавшись сну без сопротивления и сожаления, словно остатки бойцов, отведённых на переформирование в тыл. Серёга блаженно улыбался во сне, отец Борис недовольно поднял голову в сторону вошедшего Алексея Ивановича, но глаз так и не открыл, что-то глухо гукнул и так же слепо повалился обратно. Я стоял возле столика, перебирая с десяток книг самого разного калибра — тут был и Иоанн Златоустый, и Игнатий Брянчанинов, и современные отцы. В основном — о покаянии, исповеди и причащении, видимо, специально для паломников.
— Что, твоей-то нету? — ехидно поинтересовался Алексей Иванович.
Я аж краской залился, вдруг поняв, что, именно в тайне надеясь увидеть свою книжечку среди Брянчанинова и Златоустого, перебираю стопку. И как я полез сегодня: вам передали мою книгу, вы меня за это иконой наградили… Тьфу.
— Нету, — согласился я. — Нас же как определили? Сочинители. Наши книжки поди ждут нас в одном местечке для поддержания огня.
— У тебя — больше.
И тут я тоже вынужден был согласиться и вздохнуть.
— Ладно, давай читать.
— Может, в церковь пойдём?
Но церковь, к удивлению нашему, оказалась закрыта. Вернулись в комнату.
— Здесь будем читать, — указал я на столик с книгами как на алтарь.
— А не разбудим? — Алексей Иванович кивнул в сторону тех, чей дух был покоен и мирен, и сам подивился вопросу.
Мы стали читать. Сначала сдерживали себя, старались говорить потише и глуше, но как-то само собой разошлись, стало всё равно, тише или громче, медленнее или быстрее, главное — шло и сердце отзывалось.
Когда после канонов заканчивали вечернее правило и переходили к последованию, открылась дверь и вошёл отец Николай. Потрогал руками воздух.
— Согрелось. Вот я вам принёс, прочитаете после, — и ушёл, оставив на столике сложенный вдвое лист.
Это был ксерокс исповеди. И, судя по всему, составлена она была самим отцом Николаем. Мы — от, любопытные, — сразу читать начали, но остановились: всё должно идти по чину — сначала последование.
Чтение исповеди отца Николая — это отдельная песня. Я, конечно, читал и раньше общие исповеди, составленные разными отцами, но такого живого чтения ещё не случалось. Впрочем, здесь всё-таки можно списать на то, что рядом был Алексей Иванович, который то вздыхал, то погружался в такое молчание, что невольно хотелось, чтобы он начал вздыхать, то вдруг начинал хохотать, а то решительно пресекал чтение: «Ну, это не про нас, пропускай абзац». Но я читал всё. Мне казалось, что именно текст отца Николая делает нас такими отзывчивыми, он и в самом деле не воспринимался как обычный текст, а казалось, что я слышу спокойный мерный голос отца Николая, словно он разговаривает с нами. Он ещё без епитрахили, и мы просто беседуем о мире. И я сейчас не себя увидел, вернее сказать, не только себя — я мир увидел. Может, это неправильно: за собой надо следить, но эта исповедь говорила о мире, из которого мы явились. Её надо читать на большой площади. Всем миром. Только соберётся ли площадь батюшку слушать? Так только, где- нибудь между Шевчуком и Земфирой… Вот, если б без них, как ниневитяне[116]… А ведь и правда, времени на покаяние совсем мало. Какая-то ниточка удерживающая. Господи, укрепи тех незнаемых праведников, ради которых держится мир[117]. Долго ли? Разве мы не слышим стук в дверь[118]? Все эти землетрясения, наводнения, ураганы, СПИД, наркотики, нефть — это ли не стук в дверь?
И я читал всё. Даже то, что, казалось бы, и в самом деле отношения лично ко мне не имело. Вдруг представил, что вот сзади большая площадь — и я читаю. Даже то, чего не знаю, читаю. А отец Николай знает. И видит, и ужасается от этого проходящего образа[119] . И скорбит, и молится.
А мир безпечно висит себе на тоненькой ниточке, как ёлочный шарик…
Вот такая получилась подготовка к исповеди.
Мне приходилось задумываться, особенно по молодости, в чём, собственно, талант писателя? Ведь вот обычные слова: «Мороз и солнце — день чудесный!»[120] Ну никаких замысловатостей, чего-то необычного или поражающего глубинной мыслью. Но это так пробирает и такой сразу восторг в душе! Сразу всё видишь: и мороз, и солнце, да и всю искрящуюся округу. А сколько любви здесь к родине, вообще ко всему Богом устроенному миру! Так в чём талант? Что слова какие-то незнакомые или трудно расставить их в правильном порядке? Нетрудно. Вот и пишут сейчас все, кому не лень. А любви к миру не имеют. К себе, разве что. Но вот пусть талантище и пусть любовь. Как эта любовь оживает во мне через бумагу и краску? Я же чувствую её. Или — «нет, ребята, я не гордый, не загадывая вдаль, так скажу: зачем мне орден, я согласен на медаль» [121]. И здесь — любовь. А вот — «жизнь надо прожить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы»[122], «но надо было продолжать жить и исполнять свои обязанности»[123]. И ведь и здесь — тоже. Свет русской литературы всем светит. О, русская литература, можно бесконечно множить примеры, но в чём секрет? Как передаётся эта живая любовь через мёртвое дерево и высохшую краску? Как надо любить, если даже через века я чувствую эту любовь: «Не пора ли нам, братия, начать словесы…»[124] — и не могу не откликнуться на неё?!
Талант не в искусном обращении со словом, не в препарировании и ломании строчек, не в придумывании форм, наворачивании сюжета и так далее, и тому подобное, чем чаще всего гордятся пииты. Это, конечно, бывает даже и любопытно, но главное — Любовь. Будет Любовь — даст Господь и Слово.
С этим я и благодарно уснул.