и рад ее бросить, но она его колдовством к себе привязывает: каждый месяц каплет ему тайно то в чай, то в портвейн, то в суп, и он никак уйти не может. Ира сразу поняла и участливо стала бабку спрашивать, нельзя ли в другие дни ему как раз и сбежать. Нет, отвечала бабка горестно, она держит в холодильнике до его прихода, а он придет — и она капает, стерва. Только тут Рубин понял, что загадочное приворотное зелье — это несколько капель менструальной крови, и стало ему в этой чисто прибранной уютной избе — муторно и душно. Что-то показывал о новой буровой технике телевизор с выключенным звуком — а ведь мог и нечто о космических полетах показывать, и о вычислительных машинах или об успехах медицины. Только это, выходит, были внешние какие-то круги, технический прогресс, не более того, и здесь у бабки даже видеотелефон мог стоять или компьютер для расчета поросенку корма — а она душой и разумом спокойно пребывала в полной вере в снадобья и волшебство. Как и ее сын, техник-электрик. И до того неприютно стало и жутковато горожанину Рубину, что он поторопился уйти, сказав, что приятель скоро приедет.

Что-то похожее непременно должен был ощущать и петербуржец Николай Бруни. Что он раньше знал о русском народе? То же, что и вся интеллигенция российская, потому ведь плела она об этом народе ту ахинею, которую плела.

Остановись, подумал Рубин. Опомнись. Ты на это права не имеешь ибо ничего не знаешь сам. А то, что думаешь, и говорить не стоит, и неправда это. Верней, только частичная правда. Много без тебя уже сказано, свысока и издали обсуждать народ ты имеешь право только свой.

Рубин, впрочем, вовсе не собирался описывать неприкаянность своего героя в народной стихии. Его больше интересовал тот запутанный душевный клубок, что бывает у каждого и, разумеется, имелся у Николая Бруни, человека страстей неистовых. В музыке, говорят, они прорывались. В стихах — менее. Но были.

Свою жену священник Бруни любил. Однако в жизни его внезапно возникла другая женщина. Давняя приятельница еще по юности в Петербурге, вдруг появилась она в Москве, оглушенная и растерявшаяся во вздыбленном и опрокинутом времени. И прилепилась незаметно к их семье. Когда они собрались в Оптину пустынь, Вера попросилась с ними — домработницей, кухаркой, нянькой, только чтоб не оставили и взяли. Они поехали все вместе, и ни Анна Александровна — жена, ни Анна Александровна — мать, ждавшая их в Оптиной пустыни, ровно ничего не замечали. После заметила мать, но призналась в этом много поздней. А отец Нектарий странную сказал однажды фразу, но ее никто не понял тогда: что, дескать, в тяжкие времена жить лучше тесной своей семьей, и никого чужих не стоит в дом пускать надолго — но и это только задним числом все вспомнили и осознали. Вера была ровесницей Анны, получила гимназическое образование, была неглупа, доброжелательна и флегматична. Сильных страстей в ней никто не подозревал, петербургские претензии и шарм она давно утратила, вовсе не была обузой в доме эта тихая молодая женщина, ненавязчиво существовавшая рядом. Привычная, немногословная, уютная и ничуть не претендующая на роль члена семьи или хотя бы близкого человека. Всюду для нее находился угол, она им вполне довольствовалась и всю домашнюю работу безропотно и навсегда приняла на себя, постепенно и в облик соответствующий войдя, так что Анна позабыла даже о прежнем приятельстве на равных. Будничный быт был по-крестьянски тяжелым, и опять это все на Веру легло, ибо Анна больше детьми была занята, мужем и посещением церкви.

Когда вдруг обнаружилось, что Вера беременна, за нее обрадовались все, кто ее знал. Соседки намекали на пастуха — был он молод, явно раньше учился где-то и в этих краях просто скрывался, как полагали. Время всеобщего доносительства еще не наступило, так что пастух исчез позже.

Анна собиралась с Верой поговорить, успокоить ее, сказать, что пусть рожает и не волнуется, ребенок будет своим в их семье. Заодно и об отце хотела узнать из естественного женского любопытства, а насчет проблем бытовых, неминуемо при этом возникавших, — решила посоветоваться с мужем.

Ей не надо больше здесь оставаться, глухо сказал муж. Это ребенок от меня. Если сможешь, прости меня, если хоть слово скажешь — послушаюсь и наложу на себя руки. Плевать, что смертный грех, я его заслужил. Я Веру не люблю и не любил, тут можешь мне поверить, так получилось.

Анна не шелохнулась, не зарыдала, даже глупо улыбнулась от неожиданности. И молчала. Николай Бруни объяснил (тогда и вспомнили они слова Нектария — под конец разговора вспомнили, это их странно сблизило, словно оба одну ошибку вместе совершили, отчего и отвечают равно). Вера много лет, оказывается, тайно любила Николая Бруни — здесь он стал догадываться об этом, но вникать не хотел или боялся. А потом была случайная ночь; он курил на крыльце, уже все в доме спали, когда Вера вышла и села рядом. Ровно и спокойно заговорила она, глядя прямо перед собой, что она его любит давным-давно, что счастлива просто быть неподалеку и что ей лишь одного на свете хочется в этой жизни: иметь ребенка от него, что с этой тайной целью она и ездит за ними, никому не нужная, хуже собаки, но просить не смеет и об этом. Что-то еще несвязное бормотнула, и прорвавшиеся рыдания — почти беззвучные, только чувствовалось, как сотрясается рядом ее тело, — заставили Бруни протянуть руку, чтобы успокоить ее. Как все дальнейшее произошло, он уже не помнил. Чуть итальянец все-таки, криво усмехнулся он. Нет, он врать не собирается, больше месяца длилась эта тайная связь, пока он не нашел в себе силы ее порвать. Вера не настаивала и не плакала. Я получила уже всё, что хотела, просто сказала она, и я о большем не мечтаю. Так что Николай Бруни о беременности знал, но попросить ее уехать — не решался.

Вот, собственно, и всё, что помнили дочери. Много позже рассказала им это мать, строго-настрого приказав ни в чем отца не винить. Я его целиком понимаю, девочки, сказала она, а вы поймете, когда вырастете.

Вера уехала в Москву и родила там сына, названного Николаем; посылались ему детские вещи, а в тридцатые годы — деньги передавались, с семьей Бруни она больше не виделась, а бывал ли там когда- нибудь отец, дочери уже не знали. Только помнили, что в тридцать пятом туда отдали рояль отца — именно тогда мать объяснила, что у них есть брат. Позже кто-то рассказывал, что Вера с сыном в настолько крохотной комнате жила, что сыну на рояле стелила, а сама спала на полу, но с инструментом расстаться не хотела — мальчик рос незаурядным музыкантом. После они в Риге оказались, кто-то говорил однажды, что Николай стал скрипачом. А потом насовсем прервалась связь, и где еще один сын Николая Бруни, теперь уже никто не знал.

Рубин решил на этом больше не останавливаться. Но от лет служения сохранились стихи, а на них не жаль было ни времени читательского, ни бумаги.

Стихи, посвященные Флоренскому, Ахматовой, Ходасевичу, — были явным и несомненным продолжением неоконченных разговоров, дневниковыми записями, репликами после встреч. В них не столько настроение или мысли просматривались и читались, как чувство близкого недавнего общения. Вот, к примеру, стихи, обращенные к отцу Павлу Флоренскому. Виделись они нечасто, но очень дружили. Позже, массовую участь разделив, Флоренский исчез. Еще наверняка появится много книг об этом сверхталантливом мыслителе и инженере. А вот стихи его друга Бруни:

Вы печалью меня напоили! Сердце стонет или поет… Чем, скажите, вы отравили Чай душистый, варенье и мед? Думаю, не оттого ли Время застыло с тех пор? Всё мне видится ясно до боли Снежная скатерть, ковер. Всё я щурюсь от лампы висячей, Или ваш это пристальный взгляд? Всё томлюсь нерешенной задачей — Не смертелен ли выпитый яд?

О чем они разговаривали, можно было только гадать, очень широк был спектр возможных тем. Только не Флоренский ли сказал некогда Бруни, что тот должен писать прозу? Потому что если может, то

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату