К необыкновенной радости, которую испытывал в тот вечер священник Бруни, примешивался острый стыд за то, что он эту радость испытывает. Кончился обет, старец Нектарий предсказал безошибочно, начиналась новая жизнь.

Через неделю попадья Анна Александровна перешивала ему рясу на галифе. Другой одежды у него не было. Через две недели они тронулись в путь. Детей уже было четверо.

В государстве, которым управлять могла бы каждая кухарка, как мечтал и обещал его создатель, неуклонно и стремительно забирал власть повар, готовящий острые блюда.

Поселились они сперва под Москвой. Два года длились мытарства с поисками работы, редкие случайные заработки, посильная помощь родственников, сплошная зияющая нехватка самого необходимого. Два лета Бруни зарабатывал пропитание делом, коего не стеснялся, но которым и не хвастался никому. Вырезав в мешке отверстия для рук и головы, он надевал эту хламиду и чистил дачные сортиры, вывозя их содержимое тачкой на хозяйские огороды. Платили за это хорошо. Поэт и музыкант, священник Бруни работой золотаря не гнушался, а вот местные гегемоны — гнушались, так что конкуренции не было. Осенью клал он печи в домах — и этим ремеслом овладел в совершенстве. Делал для художников какие-то необычные мольберты, раскупавшиеся очень бойко, раскрашивал деревянные игрушки. Никакой работой не брезговал и ее случайностью не тяготился, было отчего-то ощущение, что вот-вот судьба улыбнется. Ели в основном кашу из толокна и картошку. Толокном была завалена вся Москва, этикетка на каждой пачке была загадочная и красивая: Сид. Означало это — Сокольнический исправительный дом, так что Бруни еще на воле ел еду тюремного изготовления. На этикетке была надпись, что изготовлено толокно из отборного овса. Это было правдой: овес действительно отбирали. Лучший сорт пускали на геркулес, а отсевки — на дешевое толокно.

Было чувство вины перед семьей за бедность и неустроенность, было знакомое ощущение чужеродности своей и неприкаянности в новой жизни. Сохранилось горькое стихотворение лета двадцать восьмого года, посвященное жене — очевидно, после какой-то размолвки.

Дорогая, прости мне, прости! Я срываюсь в нечаянной злобе, Кто не станет ругаться в пути, Где не вспятить из ямы оглобель? Не кляну я злую судьбу, Лишь сгораю в лихой лихорадке, От того залегают на лбу Как железом прожженные складки. Эта жизнь мне пришлась не с руки, Штурмовал я картонные замки, Проиграл я себя в поддавки, Торопясь в никчемушные дамки. Близок час — застучат молотком, Загрохочет под сводами эхо, И придавит меня потолком Скорлупа гробового ореха. О, подруга моей души! В этот час мы покончим с игрою: На могиле моей напиши — «Другу сердца»… Но не герою.

Судьба улыбнулась в самом конце года: лицом к лицу столкнулся Бруни на улице с давним приятелем по летной части. Тот был очень рад, участливо расспрашивал, вспоминал смешное, сочувственно вглядывался. Бруни бормотал что-то конфузливое — что тридцать семь лет, что самый срок, о ровесниках Пушкине, Хлебникове и Рафаэле помянул, о себе что-то рассказывал, на быт не жаловался… Приятель все понял сам. В январе двадцать девятого года Николай Бруни уже работал переводчиком в научно-испытательном Институте военно-воздушных сил Рабоче-Крестьянской Красной армии. Жадно и упоенно работал. Ни один из языков, оказывается, не был забыт. Содержание статей в иностранной авиационной периодике волновало живо и остро — снова с радостью окунулся он в стихию летного дела. Дочери очень хорошо помнили эти годы: отец привозил кипу журналов в ярких глянцевитых обложках и ежедневно сидел над ними до полуночи.

В доме не возник полный достаток, но стало ощутимо спокойней; отец чаще шутил, больше смеялся, начали приезжать гости, их уже было чем принять.

Счастье это длилось ровно год. В январе тридцатого человек, дававший ему заказы на переводы, сказал, что больше не может. В силу разных причин, добавил он, глядя в сторону. Бруни не расспрашивал о причинах.

Только и уйти никак не мог, переминался с ноги на ногу, и человек, все также глядя в сторону, сказал, что Бруни уже ждут на точно такую же работу в Центральном аэрогидродинамическом институте, в знаменитом ЦАГИ. Бруни ошеломленно и недоверчиво поблагодарил, человек посмотрел ему в глаза, прощаясь, и вдруг еле заметно подмигнул.

Там его действительно ждали, ибо нужен был позарез не просто толковый переводчик (да еще с нескольких языков), но и сведущий в летном деле — речь шла о журналах более сложных. Оттого и решились они рискнуть, взяв на службу человека социально чуждого.

Смелости им хватило на полгода. Или кто-то распорядился, посмотрев на Бруни поближе.

И опять, однако, он в июле тридцатого уже работал в Институте гражданской авиации. Там он прослужил два года и впервые, очень робко сперва и неуверенно, высказал свои соображения по поводу очередных переведенных статей. Это были мысли не переводчика, а инженера-конструктора, и естественно, что выслушали их с иронией и недоверием. Ибо ведь образование у Бруни — музыкальное, как мог он смыслить в сути самолетного дела?

Оказалось, что мог. Летом тридцать второго года Николай Бруни перешел в Московский авиационный институт в качестве старшего инженера самолетной лаборатории. Художественное чутье, музыкальное чувство гармонии, незаурядный опыт бывалого летчика — все сплелось воедино в его начавшейся конструкторской работе. Возникали новые идеи, и уже в тридцать третьем в подчинении у инженера Бруни появилась группа молодых сотрудников. Репутация его была такова, что ему с семьей даже дали две комнаты в служебном доме неподалеку от института — редкостное и высокое поощрение социально чуждого специалиста, ни единого не сделавшего шага, чтобы войти в доверие начальству.

И Бруни снова сидел за полночь. Только уже не с чертежами и расчетами. В тридцать втором летом начал он писать роман. К моменту ареста в декабре тридцать четвертого года он закончил его или почти закончил. Помнила о нем что-то смутное только старшая дочь. Он задумал его, сидя как-то летом с приятелем возле развалин храма Христа Спасителя. Они гуляли вечером по Москве (с кем — дочь не запомнила), присели покурить на каменных обломках. Вспомнили, естественно, что тут похоронены фрески ближайших предков Бруни, закурили по второй и, не сговариваясь, заговорили о наболевшем. Странно это все, сказал один из них: разрушают великолепные сооружения, чтобы строить другие, только обещающие стать такими же, что выйдет вряд ли. Грабят, отнимают и насилуют — чтобы восторжествовала справедливость. Казнят, чтобы навек искоренить убийство. Принуждают, чтобы труд в дальнейшем стал радостью.

А как неслучайно изменился словарь ежедневной жизни, сколько новых зловещих слов стало ежедневно витать в воздухе! Выявить, чистка, вскрыть, разоблачить, обезвредить — от перечня этого на душе становится зябко, вы не чувствуете? А мания грандиозности! Она ведь тоже отчетливо слышна в языке. Величественный, колоссальный, гигантский, титанический, чудовищный. А неслыханный, небывалый, величайший — чем хуже? А борьба, борьба какая? Бешеная, беспощадная, смертельная, каленым железом…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату