конца к началу они читались одинаково. Аргентина манит негра. Город у рва мавру дорог. Цени в себе свинец. Нагло Бог оболган. Лезу на санузел. Хлебников такое тоже писал, это уникальный дар, чисто физическое чувство слова. Как-то назывались по-научному такие перевертыши — кажется, палиндромы. Были у Володи поражающе длинные перевертыши: гни, комсомол, лом о смокинг. На вид ангел, а лег на диван. Тю, у бревна маман вербуют. Были перевертыши, при приличных дамах нечитабельные. Мыли жопы пожилым. Я ебал, слабея. Была целая поэма о Стеньке Разине, где каждая строка была перевертышем, настоящее, притом осмысленное произведение, уникальная филологическая ценность. Никто этого нигде не печатал, неизвестно даже, что сохранилось из написанного Володей Гершуни. На другие языки это было непереводимо в принципе, а в России, как всегда, — ни к чему. Каламбуры еще были удивительные. Это он вместо «исправительно-трудовые» сказал о лагерях — «истребительно-трудовые», что стало у Солженицына названием главы, а для всех — естественным, словно всегда существовавшим сочетанием. А бесчисленное количество других каламбуров, сочных и безупречно-содержательных, — их легко выдавал Володя в любом почти разговоре — где они? Кто их записал? Часть из них давно уже стала безымянным фольклором. Сочинительство спасло Володю в первую отсидку, это он рассказывал сам. А спасет ли во вторую — Бог весть. И никто не выступает за него, не настаивает, не просит — он будто забыт. А спустя полвека такой же идиот, как я сейчас, примется шляться по старикам, Володю знавшим, и старательно выспрашивать их и просить вспомнить шутки и каламбуры Гершуни, запишет любую чушь. И удивляться станет, что не хранили бережно его работы и не ценили современники, хорошо знакомые с ним. Так же, как о Бруни я сейчас по капле собираю. Фантастика какая-то. Скорее бред. Чисто российского свойства и духа.

Вот и переулок Кропоткинский. Уже давным-давно тут не был.

Рубин остановился, оцепенев. Отлично помнил он, что раньше желтый каменный забор института сильно не доходил до тротуара. Кажется, даже палисадник небольшой перед ним был. Теперь здесь высилась вплотную к тротуару массивная высокая стена из серых, плотно пригнанных больших брусков- блоков, вроде ограды сверхсекретных почтовых ящиков, с мухоморской скоростью выросших в Москве за последние два десятилетия. Что-то знакомое напомнил Рубину этот серый камень и сама кладка. Он остановился возле массивных въездных ворот в этой стене, перешел дорогу, чтобы взглянуть на расстоянии, закурил — и мгновенно вспомнил. Просто из точно такого же внушительного камня было сложено новое здание Комитета государственной безопасности на Лубянке. Ай да шефы, удружили институту, подумал Рубин, вот она где, помощь и смычка, кооперация науки с идеологией, дружба двух державных цехов.

Предъявив паспорт, он прошел в двери проходной и миновал вертушку военизированной охраны — еще одна новинка в некогда вполне гражданском институте. Слева и справа две высоченные современные башни — стекло и бетон, новые исследовательские корпуса — знаменовали собой мощные материальные поступления для стимуляции научного поиска. Рубину надо было в правую, как предупредил Астангов. На дворе в углу — между новой стеной и таким смешным теперь и милым желтым каменным забором — ютилась еще и милицейская будка. В роскошном холле нового здания из-за столика дежурного вахтера поднялся среднего роста и средней внешности пенсионер с мятым лицом и цепкими глазами недавнего вертухая или топтуна — никаких сомнений не оставляла былая профессия вежливого старикана. О посетителе вахтера предупредили. Пожалуйте, вам на четвертый этаж.

Нажимая кнопку, Рубин не заметил, что четвертых этажей два: четвертый просто и четвертый «А». И вознагражден был острым впечатлением — сугубо, впрочем, личного характера, других бы эта мелочь не задела. В маленьком холле, куда выпустил его лифт, был стол с пепельницей для курящих сотрудников, уютно стояли кресла вокруг него, а на стене — глядя в пространство коридора — висел большой портрет Ахматовой. Подписной чей-то, красивый цветной оттиск, любовно забранный под стекло и в рамку. Что ж, подумал Рубин после первой оторопи, тут работают обычные юноши и девушки, мужчины и женщины, они закончили институты, они знают и любят поэзию, они не монстры, а живые люди, они изучают природу человека и искренне хотят помочь больным. А на другом этаже висит, возможно, столь же прекрасный портрет Мандельштама, который в свое время (додумайся наука раньше до химических смирительных рубашек) запросто бы здесь оказался. И еще тут есть наверняка старики, которые в пятидесятые годы могли запросто Ахматову и Зощенко здесь успокоить своей химией и погасить с гарантией, а сейчас прекрасно помнят Бродского, совсем недавно (всего лет двадцать назад) тут побывавшего. Тогда еще не лечили они, по счастью, только экспертизой занимались. В следующем поколении уже повесят здесь портрет Бродского, а физики в своих институтах — портреты Сахарова и Орлова. Как стихия свирепеет внезапно, так и в отлив она идет, утолясь, и человек пользуется этим и еще гордится, что он по-прежнему человек, и радуется, что не от него стихия зависит. А служить ей продолжает — столь же самозабвенно и старательно.

Так думал Рубин, сидя в удобном кресле на четвертом этаже клиники Сербского. И о рабстве, и о блядстве, и о цинизме. И о том, что человек, действительно любящий Ахматову, здесь никак не должен был вешать ее портрет, а значит, и любовь его — потребительская и пустая, от моды. А будь иным этот поклонник поэзии — он тогда сам бы здесь работать не мог. Или, быть может, искренне не понимает до сих пор, куда попал. И всюду есть прекрасные и чистые молодые люди, потому что больше им работать — негде, негде воплощать свои незаурядные таланты исследователей тайн мироздания. Ведь не в сапожники же им идти. И все мы так. До единого человека, включая вас, чувствительный мыслитель.

С этим Рубин докурил и встал, пора было идти на правильный четвертый этаж (подсказала пробежавшая мимо девчушка). И с весьма взъерошенной душой вошел Рубин в кабинет маститого ученого.

Доктор медицинских наук Астангов был высок, вальяжен, улыбчив и приветлив. На столе его лежали аккуратной стопкой иностранные научные журналы в роскошных ярких обложках, на специальных деревянных стойках висели прикрепленные листы ватмана со схемами и кривыми каких-то опытов — хоть сейчас снимай тут кино о славных буднях неустанных естествоиспытателей.

Испрошенные гостем полчаса прошли легко и с обоюдной симпатией. Даже некий всплыл смешной исследовательский казус, изюминка для популярной статьи. Один убийца-ревнивец никак не реагировал (в отличие от остальных коллег по рукотворному вдовству) на слово «любовник», чем нарушал статистику экспериментов. С ним поговорили осторожно и вдумчиво, и предъявляемое слово пришлось сменить. Ибо его мышление оказалось столь конкретно, что он реагировал лишь на слово «шофер» — такова была профессия мужчины, с которым изменяла ему жена.

Посмеялись. Разговор подходил к концу.

— А скажите, пожалуйста, — спросил Рубин, — если вы еще располагаете временем, конечно, — нельзя ли ваши эксперименты провести под чуть иным углом?

Астангов доброжелательно и выжидающе смотрел на него, всем лицом выражая щедрую готовность тратить время дальше и соответствовать.

— Я имею в виду вот что, — тянул Рубин, вслушиваясь в шершавую тоску, так и не улегшуюся в нем после курения возле портрета. — Вот вы получаете реакцию на значимое для человека слово, предъявляя его среди слов нейтральных, чувственно никак не окрашенных для испытуемого…

Астангов ободряюще кивнул.

— А если предъявить набор слов не безразличных, но значимых по-разному и из разных жизненных ситуаций, — нельзя ли будет в этом винегрете уловить по реакции человека, каковы его чувства и отношение к разным понятиям… Я невнятицу несу, простите, но слова-стимулы должны обозначать целые области.

О свободе, о любви, о предательстве. Будет он на что-то реагировать выборочно и сильнее? Так что, если букет составить из этих впечатляющих слов, нельзя ли будет по нему что-то сказать о человеке?

— Понимаю, кажется, понимаю, — Астангов снисходительно усмехнулся. — Только надо тогда найти испытуемых, о которых мы будем точно знать заранее нечто определенное — как мы знаем об этих вдовцах-убийцах. Мы должны будем точно знать, какие чувства и страсти кипят в это время в наших испытуемых — вы, кстати, оговариваетесь часто и называете их подопытными, а подопытные — это кролики могут быть, но не люди.

Рубину хотелось возразить, что в этих стенах его слова оговоркой не звучат, но он сдержался.

— Вот я сейчас, к примеру, — сказал он медленно, — у вас на соседнем этаже наткнулся на портрет Ахматовой и вспомнил, как сидел у вас поэт Бродский. Я в те годы с ним дружил. Смутность моя душевная

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату