сплевывая. Я открыл кран, сунул ушибленную скулу под упругую струю — захолодило… Бу-бу-бу — доносилось от окна.
Полпервого… скорей бы ушли, убраться — и спать, спать… пять с половиной часов осталось, пять с половиной…
— Отбой, — не глядя на меня, бросил дежурный, когда я доложил. — Стой, — остановил тут же. — Принеси кружку воды.
Я спустился вниз. В полутемной, непривычно тихой столовой взял из груды чистых кружек одну, вышел на свет и тщательно осмотрел: нет ли грязи. Наполнил водой, отнес дежурному.
— Иди возьми в моей тумбочке чай, — сказал он, унося кружку в быткомнату.
Когда я вернулся, неся пакет с заваркой, на гладильном столе булькала, содрогаясь, кружка… на стол падали брызги. Сержант вытащил из кипятка зашипевший кипятильник — два лезвия на проводках, перемотанные ниткой. Взял пакет и высыпал половину заварки в еще не успокоенную воду, накрыл кружку учебником по огневой подготовке. После этого подмигнул мне, протянул сигарету:
— Закуришь?
Я закурил. Сержант, вспрыгнув на подоконник, болтал ногами, что-то насвистывал.
Когда он снял разбухший учебник с отпечатанным влажным кругом, комната наполнилась терпким ароматом.
— Как тебя зовут? — спросил сержант, бухая густую красную жидкость из одной кружки в другую.
Я ответил, пытаясь поймать взглядом часы на его руке. А он, высунув кончик языка, аккуратно выцеживая чифир, стараясь, чтобы заварка — нифиля — осталась на дне первой кружки.
— Чифирнешь? — спросил он после того, как, с присвистом втягивая губы, сделал три глотка и помотал головой. Протянул мне дымящуюся кружку.
Я осторожно глотнул… потом еще… От горечи свело скулы, во рту стало вязко, а голову наполнили гулкие удары… или это в груди?.. Хотелось шевелиться, говорить…
— Садись, че ты стоишь, — сказал дежурный, беря у меня кружку. Потом он опять протянул ее мне.
Мы закурили. Сержант расстегнул пуговицы на груди и говорил, блестя глазами:
— Как ты думаешь… вот мне домой через месяц-полтора, подружка моя пишет, что сюда приедет, встречать. Может, не надо, а?
Я сделал вид, что задумался, неуверенно пожал плечами. А он продолжал, не глядя на меня:
— Вот я еду домой, в парадке обделанной, с чемоданом, ну дембель! Сам понимаешь, и прямо так домой к ней! Здорово же?
— Так точно, — сказал я.
Дежурный спрыгнул с подоконника и начал ходить по комнате упругими шагами. Развернулся на месте, шагнул к окну и дернул створку. Резкая морозная волна прорезала душный воздух; он стоял у черного прямоугольника, где метались снежинки, стоял, запрокинув голову, и глубоко вдыхал… Я затушил окурок, спрятал в шапку и теперь стоял и смотрел на его туго обтянутую кителем спину, широко расставленные ноги…
Он вдруг повернулся и некоторое время смотрел на меня прозрачным взглядом, приподняв бровь. Потом мотнул головой и посмотрел еще раз. И сказал:
— Иди отдыхай.
…Глаза распирало — я не мог заснуть. Вокруг похрапывали, постанывали, кто-то снизу бормотал; скрипели койки… Там, где на выходе горел желтый неяркий свет, переминался с ноги на ногу дневальный.
Я повернул голову, и окно, близкое и огромное, навалилось; там на сутулом столбе покачивался жестяной абажур с лампочкой, она то исчезала, то снова выскакивала, слепя глаза, а в свете, кидаемом ею, быстро летел поток снежинок…
Резкое и отрывистое раскололо черное и ударило по глазам желтыми вспышками.
— Батальон, подъе-ом! — звонко кричал дежурный, и я летел и падал в шум и голоса, туда, где щурились желтые лампочки…
Умыться я опять не успел, дежурный послал меня и еще пятерых накрывать столы.
В столовой было холодно и полутемно. Пахло сырыми полами. Мы молча снимали со столов длинные лавки, расставляли посуду.
Пришел заспанный хлеборез, взлохмаченный, в нательной рубашке. Шлепая сланцами, сказал, не повернув головы:
— За мной иди.
Сзади на его штанах в такт шага ходила стрелка — то вправо, то влево…
Караул стоял на втором этаже у раскрытых дверей ружпарка. Сегодня — «Детский сад». Мой пост — седьмой. Помощником начкара идет командир отделения младший сержант Зайцев.
Вчера перед отбоем его били в умывальнике три старика. За то, что не смог «отмазать» их на вечерней поверке и замполит «застукал»… И еще за то, что плохо гоняет сынков и дедам, которым «завтра домой», приходится себя «волновать».
Сейчас он стоит посмотрит прямо на меня. Смотрит — и рот его открывается… выбрасывает:
— Рядовой Лауров!
— Я!
— Ко мне!..
Глаза его теперь — совсем близко. Они светлые и какие-то напряженные…
Он цапнул рукой за пряжку моего ремня, дернул на себя.
— Почему койку не заправили, товарищ солдат? Глаза его налезают на лицо…
— Что ты так смотришь! — Зайцев как-то торопливо размахнулся.
…Его лицо резко отлетело — покачивается где-то наверху. В груди — тугая тяжесть… поднимаюсь. Из ружпарка высунулся дежурный. Прикрывая ладонью расползающийся от зевоты рот, сказал:
— «Детский са-ад», вооружайтесь давай, без пятнадцати семь!
— Нале-во! — Затылок Зайцева замаячил в дверях ружпарка…
Опять, как вчера, заскрипели, расползаясь на две половины, посеребренные инеем ворота. В гулком шлюзе колыхалась, искря багровыми вспышками, темная масса.
Небо уже чуть синело по краям, и в темноте виднелись более темные фигуры — оцепление. Лаяли собаки, разрывая звонкий воздух.
— Первая пошла! — кричал прапорщик, крест-накрест перетянутый блестящими ремнями, и тер перчаткой ухо.
— Вторая пошла!.. Третья!.. А ну назад, волк тряпочный!..
В машине я оказался один. Уселся поудобнее, автомат зажал между колен… Целых сорок минут ничего не будет — только белая дорога, огоньки…
Тронулись. За решеткой — темнота и приглушенные голоса.
Вспышка сигареты высветила губы и кончик носа. Смутно блеснули глаза.
— Кто помощник сегодня, земляк?
— Зайцев.
— Это со второго взвода, что ли? Мордастый такой? А Гаджимагомедов где?
— На «Институте», кажется…
— Чифир есть, командир? — появился новый голос. Я покачал головой.
Табачный дым доносился до лица. Я сглотнул слюну.
— Закурить не найдется? Молчание.
— Он не слышит, земляк, — врезался вдруг в молчание другой голос, отчетливый, звенящий. — На, держи.
Сквозь решетку протиснулась рука с зажатой между длинных пальцев папиросой.
— Передай ему, — сказал кто-то сзади, и сигарета с фильтром очутилась в моей руке.
— Откуда сам? — спросил первый — простуженный — голос. Я ответил.
— А звать тебя как?
Это спрашивал тот, что дал папиросу. Его голос опять прорезался как-то неожиданно из общего