Париж-ПортЛьигат. Мои появления в Париже заставляли меня делать многочисленные выходы в свет. Я производил впечатление на очень богатых людей, так же как и на бедняков в ПортЛьигате. Лишь средний класс оставлял меня без внимания. Вокруг сюрреалистов толпились тогда мелкие буржуа, фауна плохо отмытых неудачников. Они шарахались от меня, как от чумы. Трижды в месяц я посещал Бретона, раз в неделю – Пикассо и Элюара и никогда не встречался с их учениками. Но светских людей я видел каждое утро и каждый вечер. Большинство этих людей не отличались интеллигентностью. Их жены носили тяжкие, как мое сердце, драгоценности, слишком сильно душились и восторгались музыкой, которую я терпеть не мог. Но я оставался каталонским крестьянином, наивным и хитрым, в теле которого жил король. У меня был свои претензии, и я не мог отделаться от заманчивого волнующего образа: обнаженная светская дама, усыпанная драгоценностями и в пышной шляпе, бросается к моим ногам (я слышал, как один каталонский крестьянин дурно о ком-то отзывался: «Представь себе, какая он свинья, – такая грязь, как у нас меж пальцев на ногах, у него между пальцами рук!»). Вот чего я желал больше всего.
Меня захватил приступ элегантности, напоминающий мадридский. Элегантность казалась мне отличительным знаком рафинированной эпохи, трубным гласом дозорного религии. На самом деле, ничего нет трагичней и тщетнее моды. Точно так же, как война 1914 года прошла под знаком мадемуазель Шанель – ателье мод Эльзы Скиапарелли предвестило наступление новой войны, войны, которая уничтожит социальную революцию, красную или белую.
Как я оказался прав и на сей раз! Несколько лет спустя немецкие войска войдут в Биарриц, одетые по моде Скиапарелли и Дали, в накидках, цинично маскированных мехом животных и зеленой растрепанной листвой, только что сорванной во Франции. Душой ателье Скиапарелли была Беттина Бержери, похожая на богомола и знающая об этом сходстве. Это самая фантастическая женщина в Париже, супруга Гастона Бержери, бывшего посла в Москве и Анкаре. Гастон Бержери – уникальное существо, с голубыми глазами северянина и умом Стендаля. Беттина, мадемуазель Шанель и Руси Серт (урожденная княжна Мдивани) остаются, несмотря на смерть и разлуку, моими лучшими друзьями…
Лондон открыл мне свет прерафаэлитства, которое только я мог отличить и распробовать. Питер Уотсон владел безупречным вкусом в архитектуре и мебели. Он покупал все картины Пикассо, которые чем-то напоминали ему Россетти. Эдвард Джеймс, самый богатый, естественно, покупал картины Дали. Лорд Барнерс, как скафандром, защищенный оправой юмора, невозмутимо присутствовал на прекрасных концертах, устроенных графиней де Полиньяк в ее бывшем салоне, украшенном Хосе-Мария Сертом. У Миссии Серт, первой жены Серта, варились самые содержательные парижские сплетни. Других сплетен, литературносветских, можно было отведать по четвергам вечером в светло-сером салоне Мари-Луизы Буке, где я встречал иногда Воллара и даже Поля Пуаре. Весной у графини де Полиньяк было чудесно. Из сада доносился струнный квартет, а в салоне свечи озаряли картины Ренуара и пастельную живопись настоящего копрофага Фатена-Латура. Повсюду стояли печенье, конфеты и сахар. У виконтессы Ноайс было наоборот: контрапункт литературы и живописи, традиции Гегеля, Людовика Баварского, Гюстава Доре, Робеспьера, де Сада и Дали. Здесь мы были как дома, но вели себя как нельзя более почтительно.
Задавали также балы и обеды у господина Реджинальда Феллоуза. Здесь двойным разочарованием было бы не услышать беседу Гертруды Стайн и не увидеть ее в платьях, придуманных специально для нее Жаном Кокто. И снобизм и элегантность были здесь наилучшего качества.
Герцог и герцогиня де Фосиньи-Люсенж обладали самым бесспорным «тоном», столь же сильным, как «figura», испанская походка. У княгини этот тон отдавал немного экзотическим душком элегантных образов Обри Бердслея. В ней всегда было нечто, вышедшее из моды и способное породить моду. Ее анахронизмы казались современными, она была женщина, в самом точном смысле одаренная парижской элегантностью.
Граф и графиня де Бомон были театральным ключом для всех этих людей. Войти к ним значило войти в театр. Можно было понять это, лишь увидев картину Пикассо «серого» периода, повешенную на серебряных трубах органа. Этьен де Бомон говорил как театральный герой и носил очень редкие замшевые туфли. Все хореографические замыслы Дягилева и других русских балетов рождались в его саду, где на деревьях висели искусственные цветы. Можно было запросто встретить у них Мэри Лоуренсин, полковника Рока, Леонида Массина, Сержа Лифаря (мертвого от усталости и выглядевшего как труп), магараджу Капурталского, посла Испании и сюрреалистов. Парижский «свет» становился узким и предвещал поражение 1940 года. Поразительные десны Фернанделя (я считаю Фернанделя самым реалистичным и лучшим из комиков. Если б не помешала война, я написал бы его портрет в костюме карлика в духе Веласкеса.) очаровательно контрастировали с породистой призрачной бледностью княгини Натали Палей, одетой в тончайшее платье от Лелонга. Генри Бернстайн, галантный ночной Казанова, рассказывал цинично и сентиментально развязку сплетни о лице в блюде спагетти. Повсюду мелькала борода Бебе Бернара, которая, не считая моих усов, была самой интеллигентной бородой художника в Париже, – в пятнах опиума и романского декаденса под Ле Найн. В Париже, еще пестрящем реминисценциями Людовика XV, представленными бразильской аптекарский парой Артуро Лопеса, все было готово для распутинства, Бебе-дендизма и Гала-Далинизма. Кроме редких выдающихся полотен, Бернар обладал тремя вещами, которые я считал привлекательными и милыми: его грязнота, его глаза и его интеллигентность. А Борис Кошно, выбритый с яростью и тщательностью казака, «освящал» русские балеты, быстро ел и очень быстро говорил, откланиваясь перед десертом с тем, несомненно, чтобы съесть его в другом месте. Когда он возбуждался, то краснел по странному контрасту с белой рубашкой, приобретая вид французского флага. Хосе-Мария Серт был самого иезуитского испанского ума человек. Он выстроил себе дом в трех часах от Порт-Льигата. Макс Янг было, конечно, самым бедным и самым роскошным местом в Европе. Гала и я собирались провести там неделю. В конце лета туда сбежалась вся парижская группа и мы прожили там несколько дней, которые остались лишь ностальгическим воспоминанием блестящего и бесподобного послевоенного периода. Очарование, убаюкиваемое музыкой испанских танцев и всеми морскими прелестями Коста-Брава, было, к сожаленю, прервано автомобильной аварией на дороге из Паламоса в Фигерас, в которой погибли князь Алекс Мдивани и барон Тиссен. Сестра Алекса Руси угасла четыре года спустя, не вынеся горя. Чтобы доказать, насколько я ее любил, достаточно просто сказать, что она как две капли воды похожа на портрет юной дочери Вермеера в музее «La Haye».
Не торопитесь судить слишком строго героев отчаянной и романтической послевоенной Европы. Пройдет век, прежде чем можно будет увидеть снова поэтов и женщин, кончающих жизнь самоубийством от одного только «да» или «нет». Очень немногие из нас переживут катаклизмы. Континент, который мы так любили, утонет в руинах, не оставив в Современной Истории ни памяти, ни славы.
Глава двенадцатая
Слава в зубах – Страх между ляжками – Гала открывает и вдохновляет классику моей души
Мое второе путешествие в Америку можно было бы назвать официальным началом «славы». Все картины были распроданы в день открытия выставки. Газета «Таймс Мэгэзин» поместила на обложке мою фотографию, сделанную Ман Роем, под броским заголовком: «Сюрреалист Сальвадор Дали: кипарис, архиепископ и облако перьев вылетают через окно». Со всех сторон мне говорили об этом номере, но пока у меня не было экземпляра «Таймс Мэгэзин», я был очень расстроен, поскольку думал, что речь идет о малотиражной газете. Лишь потом я понял чрезвычайную важность этого издания, которым зачитывается вся Америка. В одном мгновение я стал знаменит. Меня останавливали на улице и просили дать автограф. Хлынул поток писем из самых отдаленных уголков Америки: ко мне обращались с самыми экстравагантными предложениями.