Таким было плотское желание гражданской войны в нетерпеливой Испании. Предстояло увидеть, как она станет страдать, заставит страдать, закапывать и откапывать, убивать и вызывать сострадание. Надо было грызть землю, чтобы отрыть традицию и все клады, спрятанные в недрах страны. Отрывая любовников Теруэля, воскрешали бы плоть, и любили бы, убивая друг друга. Однажды ополченец войдет в кафе, неся мощи монахини XII века. Он не захочет бросить их и унесет с собой в окопы. Один из моих старых друзей видел отрытое тело Гауди – его обвязали веревкой за шею и волочили по барселонским улицам, притом, добавлял мой друг, тело издавало довольно приятный запах и хорошо сохранилось, хотя, тем не менее, попало в печальную переделку. В этом, в сущности, нет ничего удивительного: ведь Гауди был мертв уже двадцать лет. В Виче солдаты полдня играли головой архиепископа…
Из растерзанной Испании исходил запах дыма, сожженного мяса кюре, разодранной разумной плоти, смешиваясь с крепким запахом пота толпы, развращенной самой собой и Смертью. Анархисты переживали мечту, в которую они никогда бы не поверили. Они входили в контору нотариуса и испражнялись на стол. Во многих селениях установили анархический коммунизм и сожгли банковские счета.
Гражданская война не изменила ни хода моих мыслей, ни состояния духа. Она лишь вбила в меня еще сильнее страх любой революции. Мне не хотелось быть и «реакционером», ибо я реагировал иначе, чем инертная масса. Мне хотелось оставаться Дали. Вокруг завывала гиена общественного мнения и требовала, чтобы я высказался: гитлерист я или сталинист? Нет, тысячу раз нет, я был далинистом и ничем кроме далиниста. До самой смерти! Я не верил ни в какую революцию. Я верил лишь в высочайшую традицию. Если революция зачем-то нужна, то лишь для того, чтобы после ее конвульсий заново обрести утраченные элементы традиции. Нужно было пройти через гражданскую войну, чтобы вновь обрести католическую традицию, свойственную Испании. Все сражались отважно, воодушевленные Верой, – и атеисты, и верующие, и святые, и преступники, и отрыватели, и зарыватели, и палачи, и мученики. Ибо все они были испанцами, этой расой аристократов среди других народов(Лишь одни профессиональные политики были выше всего. Предав самих себя, они предали и дело демократии. С самого начала они стали рабами революции, и их слабость и малодушие служили лишь тому, чтобы придать преступлениям видимость законности в глазах международных правозащитников, нередко крайне наивных.).
В самом начале войны мой большой друг поэт «la mala muerte» Федерико Гарсиа Лорка погиб, расстрелянный в оккупированной франкистами Гранаде. Красные тут же жадно ухватились за это ужасное событие, чтобы использовать его в спекулятивных целях. Какой позор! Лорка, потрясающий поэт, был самым аполитичным на земле. Он погиб – и это символично – как искупительная жертва революционной неразберихи. Эти три года убивали не из-за идей. Убивали по личным причинам – по причинам личности. Как и я, Лорка был известен всем и каждому, и этого было достаточно, чтобы любой испанец расстрелял его раньше всех остальных.
Его смерть и отзвуки гражданской войны, докатившиеся до Парижа, заставили меня на время уехать из Франции. Я уехал в Италию, и пока моя партия расспрашивала о смерти и разрушениях, я вопрошал сфинкса грядущего, сфинкса Возрождения.
Мое путешествие в Италию было нелепо расценено в моем кругу как пример легкомыслия. Лишь несколько ближайших друзей догадались, что во время этого путешествия мой дух был занят самыми трудными и решающими битвами. Я бродил по Риму с книгой Стендаля в руке, возмущаясь вместе со Стендалем той заурядностью современного Рима, в какую выродился город Цезаря. Урбанистичекие потребности нового города уничтожали святой миф Рима всех времен, живого и естественного. Недавно открыли длинный современный проспект к Ватикану. И вместо того, чтобы пройти лабиринтом тихих улочек и выйти прямо к его внушительным пропорциям, поражающим сердце, сейчас его можно было увидеть за четверть часа, как будто он был замыслен жалким умишком архитектора международной выставки.
В Риме я провел длительный сезон, приглашенный к поэту Эдварду Джеймсу, рядом с садом, в котором, кажется, Вагнер и был вдохновлен своим «Парсифалем». Я же думал о моем призрачном «Безумном Тристане». Затем я переехал на Римский Форум к лорду Барнерсу, где провел два месяца и написал «Африканские впечатления» – о короткой поездке в Сицилию, которая немного напоминала мне мою Каталонию и Африку. В Риме я вел совершенно не светскую жизнь. Мы с Гала почти все время были одни. Я виделся только с немногими английскими друзьями. В это время по Италии путешествовала Грета Гарбо в сопровождении Леопольда Стоковского, и однажды вечером я встретил ее одну в этрусском музее на вилле папы Джулио. Меня поразила ее неэлегантность, а измятое манто говорило о полном отсутствии кокетства. Мы не были с ней знакомы, и я не поздоровался с ней. Как вдруг она первая так приветливо улыбнулась мне, что я поклонился, а потом продолжил осматривать музей. Едва выйдя оттуда, я заметил, что она следует за мной. Я нарочно прибегнул к двум-трем хитрым уловкам и снова заметил ее в нескольких шагах от себя. Невероятность ситуации показалась мне крайне комичной. Убегать от нее или догонять ее? В это время толпа устремилась к площади Венеции, где произносил речь Муссолини. Окруженные людским водоворотом, мы вскоре не могли двинуться ни вперед, ни назад. Дуче на балконе заканчивал речь, и толпа устроила ему овацию. Меня чрезвычайно удивило, с каким энтузиазмом Гарбо вскидывает руку в фашистском приветствии. Она посмотрела на меня с упреком: почему я не вскидываю руку и не делаю фотографии. Наконец в толпе образовалось место, и она подошла ко мне на расстояние в метр, остановленная цепью пузатых римлян. Гарбо сделала мне знак, значения которого я не понял, вынула открытки и показала их мне в протянутых руках. В этом было что-то ненормальное и страшное. Открытки были с классическими видами Рима. Держа их веером, она показывала их мне одну за другой. И вдруг… Я был потрясен. Среди видов вечного города я заметил порнографический снимок. Затем другой… И вот она уже закрыла пачку элегантным и стыдливым жестом с видом невинного притворства. Невозможно в это поверить! Я пристально посмотрел ей в глаза и все вдруг понял. Грета Гарбо существовала лишь в моем воображении. Я был введен в заблуждение. И даже физическое сходство со звездой было весьма отдаленным. Эта женщина была натурщицей, приятельницей одной из моих моделей. Она слышала от подруги, что я коллекционирую эротические рисунки(В Таормине я приобрел набор прекрасных фотографий, которые развесил по стенам мастерской.). Затем встретив меня в музее и узнав, она решила предложить мне свою коллекцию и последовала за мной.
Как можно было так ошибиться? Это меня насторожило. Что-то не ладится у меня в голове. В последнее время я делаю ошибку за ошибкой. Гала считала, что я живу слишком замкнуто, и увезла меня в горы, в отель Тре Крочи, неподалеку от Кортина, рядом с австрийской границей. Оттуда на две недели она отправилась в Париж и оставила меня одного.
Там я получил плохие новости из Кадакеса. Анархисты расстреляли человек тридцать моих друзей и среди них трех рыбаков из Порт-Льигата. Должен ли я возвращаться в Испанию, чтобы меня постигла та же участь? Я не выходил из своей комнаты, боясь разболеться до возвращения Гала. К тому же высокие горы мне никогда не нравились, и вершины, окружающие Тре Крочи со всех сторон, стали для меня настоящим наваждением. Может быть, надо было поехать в Испанию! Но если уж ехать туда, то совершенно здоровым, чтобы обладать максимальной жизнеспособностью во время этого жертвоприношения. В заботе о себе я дошел до панической аккуратности. При малейшем насморке я торопился закапать в нос капли. Целыми днями я делал полоскания. Беспокоился при малейшем подозрении на прыщик или экзему и немедленно мазался мазью. Я плохо спал в ожидании болезни, то и дело щупал аппендикс – нет ли воспаления. С колотящимся сердцем, тщательнейше исследовал свой стул и ходил в туалет с точностью башенных часов. Вот уже шесть дней мне озадачивала большая сопля, налипшая на белой плитке стены. Весь остальной туалет блистал чистотой. Меня беспокоила только эта сопля. Сперва я притворялся, что не замечаю ее, глядел в сторону, но она все больше притягивала мое внимание. Эта сопля решительно была эксгибиционисткой. Она висела на плитке как-то кокетливо, если можно-так выразиться, и не увидеть ее было невозможно. Впрочем, это была чистая сопля, дивного серо-жемчужного цвета, с зеленоватым