реально поверить в свое творчество. Она научила меня ходить, а теперь необходимо идти вперед, как Градива. Надо было разорвать буржуазный кокон моего страха. Или безумен, или жив! Я вечно повторял: жив – до самой старости, до самой смерти, единственное мое отличие от сумасшедшего – то, что я не сумасшедший.). Как хризолида, я был закутан в шелковую нить своего воображения. Надо было разорвать ее, чтобы паранойальная бабочка моего разума вышла из нее преображенной, живой и естественной. «Заточение», условие метаморфозы, без Гала угрожало стать моей собственной могилой.
– Встань и иди, – велела она. – Ты ничего еще не успел. Не торопись умирать! Моя сюрреалистическая слава ничего не будет стоить до тех пор, пока я не введу сюрреализм в традицию. Надо было, чтобы мое воображение вернулось к классике. Оставалось завершить творение, на которое не хватило бы оставшейся мне жизни. В этом убеждала меня Гала. Мне предстояло, не останавливаясь на достигнутом смехотворном результате, бороться за главные вещи: первое из которых – воплотить в классику опыт моей жизни, придать ему форму, космогонию, синтез, вечную архитектуру.
Глава тринадцатая
Метаморфозы – Смерть – Возрождение / Дин-дон, дин-дон…
Что это?
Это бьют башенные часы Истории.
О чем они звонят, эти башенные час, а, Гала?
Через четверть часа после «измов» пробьет час индивидуумов. Вот твое время, Сальвадор (весь послевоенный период отличается рождением «измов»: кубизм, дадаизм, симультанизм, пуризм, вибрационизм, орфизм, футуризм, сюрреализм, коммунизм, и между прочим, национал-социализм. У каждого «изма» был свой лидер, свои сторонники и герои. Каждый претендовал на истинность, но единственная доказанная «истина»: от всех этих «измов», так скоро забытых, остается – среди их анахронических развалин – несколько настоящих художников-индивидуумов.).
Послевоенная Европа готова разродиться «измами», их хаосом, анархией, отсутствием четкости в политике, эстетике, морали. Европа разродилась скепсисом, произволом, бесхребетностью, отсутствием формы, синтеза и Веры. Ибо она уже вкусила от запретного плода, возомнила, что все знает и доверилась безличной лени всего, чем является «коллектив». Наш коллектив – это то, что мы съели и переварили. Европа вкусила «измов» и революции. У ее дерьма цвет войны и запах гибели. Она забыла, что счастье – штука личная и субъективная и что ее несчастная цивилизация, под предлогом уничтожения всякого сорта принуждения, оказалась в рабстве собственной свободы. Карл Маркс писал: «Религия – опиум народа». Но Истории предстояло вскоре доказать, что материализм отравлен самым концентрированным ядом ненависти, и народы погибнут, задохнувшись в грязных метро, среди вони, под бомбами современной жизни (Марксизм также несет ответственность за русский большевизм и за немецкий национал-социализм, который был лирический, сентиментальной реакцией против коммунизма, но был искажен тем же исконным пороком – механическим и антикатолическим коллективизмом).
Гала пыталась заинтересовать меня путешествием в Италию. Архитектура Возрождения, Паладиум и Браманте – вот все совершенное и непревзойденное в эстетическом направлении, чего достиг человеческий разум. У меня было желание увидеть и прикоснуться к этим живым воплощениям гениальности. Гала начала также строить второй этаж в нашем доме в Порт-Льигате, видя в этом другое средство привлечь мое внимание к внешнему миру, рассеять мой страх, заставить меня снова поверить в себя.
– Невозможно, – отвечал я, – научиться, как в старину. Техника ныне совсем исчезла. У меня даже нет времени научиться рисовать так, как рисовали когда-то. Никогда мне не достичь техники Бёклина.
Но Гала без устали приводила мне тысячи примеров и доказательств, вселяя в меня вдохновение и уверенность, что я представляю собой больше, нежели просто «самого знаменитого сюрреалиста», каким я был. Мы до изнеможения восхищались репродукциями творений Рафаэля. У него все было доведено до такого глобального синтеза, какой и не снился нашим современникам. Послевоенная анаметрическая близорукость разложила всякое «классическое творение» на ряд отдельных элементов, в ущерб целому.
Война превратила людей в дикарей. Их чувствительность ослабла. Замечали лишь преувеличенное или из ряда вон выходящее. После изобретения динамита все, что не взрывается, оставалось незамеченным. Метафизическую меланхолию перспективы воспринимали лишь через схематичные памфлеты какого-то Кирико, тогда как хватило бы одного взгляда на Рафаэля, Перуджино, Пьеро де ла Франческа. Что еще нужно было изобретать, когда жил уже Вермеер Делфтский с его оптической гипер-ясностью, превосходящей своей объективной поэтичностью и оригинальностью гигантский метафорический труд – всех поэтов, вместе взятых! Классическое творение все использует и объединяет, это иерархическая сумма всех ценностей. Классика значит интеграция, синтез, космогония вместо раздробленности, экспериментаторства и скепсиса. Речь не идет о вечном неоклассическом или неотомистском «возвращении к традиции», которое мало-помалу появлялось из мусора и гадости «измов». Наоборот, это было агрессивное подтверждение моего опыта «завоевания безумия» и веры, которую вселила в меня Гала.
Эти идеи я собирался изложить на конференции, на которую меня пригласили в Барселоне. Перед отъездом из Порт-Льигата мы выпили по стакану сухого вина с каменщиками и кровельщиками, которые достраивали крышу нашего дома. Они хотели поговорить о политике.
– Среди самых стоящих вещей, – толковал один, – самая стоящая – это анархия, то есть анархистский коммунизм. Это прекрасная, но, как ни жалко, практически не осуществимая вещь. С меня хватило бы и либерального социализма с кое-какими изменениями по моему вкусу.
– Единственное, что мне по нраву, – говорил другой, – это полная свобода любви. Все беды от того, что мы не занимаемся любовью сколько хочется.
– А по мне, – рассуждал третий, – лучше всего профсоюзы без всякой политики, и я ради этого пойду на все, даже переверну трамваи, что мне уже приходилось делать.
– Ни то, ни другое, – утверждал четвертый, – единственный выход – коммунизм и сталинизм.
– Я, конечно, согласен с коммунизмом, – отвечал пятый, – но вот с каким именно, есть разница, ведь существуют пять разновидностей, не считая настоящего. Сталинисты, во всяком случае, доказали, что умеют убивать добрых людей не хуже фашистов.
Проблему троцкизма затрагивали все, но не с такой остротой, как во время гражданский войны. Для всех этих людей важнее всего было сначала совершить революцию. Старший каменщик, мастер, который до сих пор помалкивал, подвел итог:
– Хотите, скажу вам, чем все это кончится? Военной диктатурой, которая всех нас скрутит так, что ни вздохнем ни охнем…