Мое появление заставляет их подскочить.
– Ну ладно, ладно! – вскрикиваю я. – Достаточно разыгрывать Рюи-Блаза.
Толстяк начинает рыдать, Парикмахер – шмыгать носом...
– Толстуха загнулась или в чем дело? – взрываюсь я.
– Нет!.. – жалобно мычит Берю. – Но она снова пропала, Сан-А.
Ну вот, они опять начинают свой цирк. И это в три часа утра! Доставайте носовые платки! Можно подумать, что присутствуешь при скорбных похоронах
– Что это снова за история? Закройщик висков бормочет
– Речь идет – увы! – о печальной действительности, комиссар. Наша дорогая Берта испарилась!
Смелый образ, надо признать. Вы можете себе представить испаряющейся эту китиху, принадлежащую Берю? Даже на мысе Канаверал не смогли бы добиться ее исчезновения.
– Она навострила лыжи.
– Хочешь выпить чего-нибудь горячего? – обрывает меня Фелиция.
Я отвечаю ей, что только что принял кое-что очень горячее, а в сторону шепчу нежное имя Эстеллы. Однако добавляю, что охотно согласился бы на что-нибудь прохладное. Во рту у меня будто в хлеву, и глоток шампанского в такое время никогда не вредил ни одному полицейскому.
Слова «Лансон брют» мгновенно иссушают печаль Толстяка. Его зрачок становится золотистым, как пробка от шампанского.
– Рассказывай, – вздыхаю я, готовый ко всему.
– Ну вот...
Он расшнуровывает свой правый башмак и сбрасывает его, помогая левой ногой. Через дырявый носок высовывается ряд пальцев, подтверждающих, что Толстяк принадлежит к семейству копытных, и даже копытных в трауре.
– Ты позволишь? – мурлычет он. – Меня мучают мозоли.
– Однако это не лучший пример, который ты им подаешь, чтобы побудить их к...
– Оставь свои шутки, Тонио... Я полностью выпотрошен всей этой историей...
Он умолкает, приятно взволнованный появлением слегка запотевшей бутылки, которую приносит Фелиция.
– Ты можешь начать свое объяснение, когда захочешь, если не предпочтешь изложить его в письменной форме.
– Когда мы с тобой расстались сразу после полудня, не знаю, заметил ли ты, но Берта была в гневе!
– Да, это было так же заметно, как твой красный нос на том, что тебе служит лицом
– Поскольку у нее не был приготовлен обед и так как она не хотела заниматься стряпней в это время, мы пошли в ресторан, – знаешь, этот, «Ля жуа», на соседней с нашей улице... Там фирменное блюдо-петух в вине...
Его лицо озаряется желудочными воспоминаниями, и он вздыхает
– Его готовят с маленькими луковицами, кусочками сала и гренками, натертыми чесноком Чеснок – это самое главное в этом блюде Большинство поваров его не кладут – вроде бы он убивает вкус лука...
Мне просто смешно... (И в самом деде, он издает такой звук, который бы вы расслышали, находясь у себя дома, если бы поднапрягли свой слух.) Мне смешно, потому что чеснок – это как бы жена лука...
– Нет! – перебиваю я. – Он не может быть женой: у него лесбиянские наклонности34.
Этот убогий каламбур возвращает его к реальности.
– Ладно, оставим это, – говорит он нехотя.
– Вот именно, оставим живописание меню, у мамы имеется поваренная книга с предисловием Курнонского35.
– Так вот, мы сидим в ресторане. И тут за десертом Берта поднимает скандал...
– Из-за чего? Что, в сливки подмешали горчицу?
– Нет, но в ее башку вернулись утренние события. Она стала мне говорить, что ты и я – две бездари, и просто трудно представить, что в наше время на несколько дней похищают порядочных женщин, а мерзавцы полицейские палец о палец не ударят для того, чтобы отыскать этих негодяев.
Он умолкает.
– Вот так. Переведи дух, Толстяк, а то из тебя выйдет плохой стеклодув.
– Вечно ты смеешься, даже в серьезных случаях!
Я наполняю фужеры, и мы принимаемся за их содержимое.
– За здоровье Берты! – говорю я.
Парикмахер хнычет в свое шампанское энного года выдержки.
Толстяк проглатывает свой бокал, как какой-нибудь стаканчик «Мюскаде» за стойкой.
– Она была так взбешена, что ушла, – говорит он. – Она все больше сатанела во время разговора, ты же ее знаешь. И вдруг – бах! – встает и сматывается, прежде чем я успел заплатить. Сказать тебе, она даже не стала доедать клубнику со сливками!.. Мне пришлось самому съесть ее порцию.
– И что дальше?
– Поначалу я не слишком обеспокоился. Я подумал, что она пошла поплакаться в жилетку моего присутствующего здесь друга Альфреда...
Альфред подхватывает: «И я ее не видел!»
– Представляешь? – причитает Берюрье. – Он ее не видел! Я целый день шатаюсь по нашему кварталу, заходя то к Полю, то к Пьеру. Под вечер возвращаюсь домой – никого! Я жду. Опять никого! В десять часов я выхожу из себя и иду будить моего присутствующего здесь друга Альфреда...
– А я ее так и не видел! – подтверждает массажист волосяного покрова черепов.
– Ты слышишь? – плачущим голосом спрашивает Здоровило. – Он ее не видел... Мы ходили от его дома к моему до полуночи. Нет Берты!
– Забрали б ее черти!..
Это уже говорю я. Говорю не ради рифмы – она была бы неудачной, – а потому что меня неожиданно охватывает беспокойство. Настоящее беспокойство...
– Ма, – говорю я, – у нас в аптечке должен быть «Макситон». Налей-ка нам всем троим по хорошей дозе. Похоже, нам придется не спать всю ночь!
Лицо моей славной Фелиции сереет от волнения. Через стол я кладу свою руку поверх ее руки.
– Не беспокойся! Я отосплюсь завтра... Ты же знаешь, как я люблю спать днем, пока ты убираешь в доме. Сквозь сон я чувствую, как ты ходишь по комнатам... Как бы ты ни старалась, мама, ходить на цыпочках и приподнимать двери за щеколды, чтобы они не скрипели, я все равно слышу тебя, и от этого мой сон становится еще слаще.
Глава тринадцатая
– Куда мы так несемся? – причитает доблестный Берю, подтверждая высказывание, согласно которому человек будто бы есть мыслящий тростник. С тростником у Берю абсолютно нет ничего общего; он скорее тянет на гигантский баобаб, но думает он много, особенно о жратве.
– Мы возвращаемся в Мэзон-Лаффит, – отрывисто отвечаю я с тем чувством лаконизма, которое побудило Министерство почт и телеграфа сделать мне однажды лестные предложения.
– Опять!.. – мямлит Толстяк.
– Что ты хочешь, Жиртрест, лично я еду туда в четвертый раз. Если меня выгонят из полиции, у меня останется шанс устроиться в Управление городского транспорта, чтобы обеспечивать автобусное сообщение на этом направлении в дни скачек.
– А зачем ты туда возвращаешься?
– Если бы вместо головы у тебя было не ведро патоки, ты бы вспомнил, что твоя пастушка с пеной у рта утверждала, что она узнала этот дом... Ты говоришь, что она была раздосадована тем, что мы собираемся похерить это дело, и обозвала нас бездарями... Поскольку эта девушка отважна и ничего не боится, я думаю своей головкой гениального легавого, что она решила вернуться сюда, дабы разобраться на месте и, может быть, последить за хибарой на проспекте Мариво.
Парикмахер жалобно хнычет: