Не позднее чем через десяток минут после умыкания Фуасса, мы воспринимаем сквозь толщу стен долгий, довольно страшный крик. Крик, как в фильме ужасов.
– Что это такое? – бормочет Пинюшет, который задремал.
Крик повторяется, дольше, сильнее, невыносимее.
– Мне кажется, что над твоим клиентом работает мастер своего дела, – говорю я. – Он должен знать трюки, которые другие хотели бы освоить.
– Ты думаешь, что это связано с самоубийством в гостинице 'Дунай и кальвадос'? – вопрошает слегка опавшее Округленство.
– Думаю, да.
Голод не отнял ничего от его качества тонкой ищейки. Как всегда, у Толстокожего суждение основано на логике.
Раздается еще много новых криков. Затем больше ничего. В конце бесконечного ожидания дверь открывается, и два ассистента блондинчика, на этот раз с закатанными рукавами и потными лицами, заволакивают папашу Фуасса. Один держит его за клешни, другой за копыта. Бедняга без сознания. Эти господа бросают его на землю и вновь надевают стальные браслеты.
Вот тут Толститель и исполняет свой номер 89-бис, который заслуживает медали за оборону Позолоченной Виноградной Лозы и поздравлений участников битвы на Марне. Когда один из мучителей гостиновладельца оказывается рядом, – а наш Толстый прикован ближе всех к Фуасса, – он хватает этого типа за щиколотки. Китаеза, выведенный из равновесия, заваливается. Толстяк подтягивает его к себе. Идея ясна, и я желаю от всей души, чтобы он преуспел. Штука в том, что я-то ничем помочь не могу, находясь далековато от места действия. Я довольствуюсь тем, что подбадриваю Сердечного:
– Тяни как следует, Берю. Сделай ему болгарский галстук.
Но попытка так же стерильна, как восьмимесячный котяра после удаления задних миндалин. Приятель китайца бросается на помощь и начинает копытить физиономию нашего храброго наездника. Да не спиной берейтора, и не подошвой. Можно сказать, трехчетвертной регбийной команды пытается забить дроп-гол. Только это не дроп-гол, а трансформация. Фрусетка бедного Толстятины трансформируется в форшмак. Он отпускает добычу, чтобы двумя руками прикрыть лицо.
Последний пинок, и два злодея ретируются.
– Больно? – робко рискует произнести сочувствующий Пино.
Мастодонт отнимает руки от лица. Нос вздулся примерно на полкубометра. Один глаз стал размером с грушу, а разбитые губы напоминают два отличных ростбифа, служа футляром для сломанной челюсти.
– Флевуюфий фас я ему пофафу! – изрыгает Берю, которому, по понятной причине, запрещены теперь некоторые согласные.
Немного успокоившись по поводу моего подчиненного (но не очень), я интересуюсь Фуасса. Нежный поэт Мюссе считает, что самые красивые песнопения являются самыми безнадежными. Я бы добавил, что безнадежные случаи являются также самыми красивыми. Случай с Фуасса, если он и не совсем безнадежный, побуждает жалость. Вообразите, дорогие друзья, эти подонки отрубили ему все пальцы левой руки. Оттяпали полностью, и в таких условиях, которые были бы осуждены медицинским факультетом, если бы это было сделано там. Грязная работа. Сочащаяся кровь, торчащие косточки, фиолетовая плоть образуют ужасный лепесток в виде зубцов пилы. В полукоме Фуасса тихо скулит.
– Милостивое небо! – ахает Пино, чей взгляд последовал за моим.
Берю, преодолевая собственные невзгоды, исследует раны нашего компаньона по несчастью.
– Они выбрали для него испанский маникюр, – восклицает он.
– Похоже на то, – подтверждаю я, – если, будучи перевозбужденным, он не подпилил себе ногти слишком коротко.
Хоть я немного злопамятен в отношении Фуасса, мне жаль, что я не могу его подбодрить. Бедная обкарнанная кисть выглядит ужасно.
– Как он бледен! – замечает Пино.
– Знаешь, – говорит Толстый, – когда хочешь иметь хороший цвет лица, лучше подняться в горы.
Мы внезапно замолкаем, потому что после громкого стона Жерар, несмотря на бледность, приходит в сознание. Он рассматривает руку без пальцев и икает.
– Не откидывай копыта! – говорит Берю. – Держись, Папик! Фуасса рыдает:
– Я ничего не знаю! Я ничего не знаю! И опять теряет сознание.
– Он забежал на секунду, – зубоскалит Толститель, – и вот опять удалился!
Спектакль мне уже невыносим. По меньшей мере сорок восемь часов мы ничего не заглатывали, в таких условиях нехорошо получать сердечные спазмы. Пытаясь отвлечься, фокусирую измученные ужасом глаза на свете лампы.
И пытаясь ее фиксировать, я замечаю[13]...
Глава восьмая
...И что я замечаю? А? Вы должны сообразить. Держу пари, что вы променяете трусики вашей молочницы на ложечку кислотного супчика, чтобы знать. Признаетесь? Что это он там заметил, наш дорогой Сан-Антонио? Красный нос мисс В. В.? Чучело нетопыря? Золотой ключик к заветной дверце? Благотворительную ярмарку? Центрфорварда? Стрелку компаса? 'Посошок' на дорожку?
Порцию оптимизма? Обжору? Землемерную сажень? Вид на Капри? Беднягу-горемыку? Короля магов? Дитя любви? Незаконнорожденное дитя? Дитя маршала Петэна? Начальника вокзала? А может быть, нагайку? Древнееврейского пророка? Посвящение в таинство? Галлицизм? Или кошачий концерт? Ротозея? Зеваку? Лейкоцит?