всех. Но Сади не пошла. Она сказала, что не может разбить сердце Боба. Он должен приехать. Я вернулась через несколько недель. Мне удалось сколотить немного денег, и я хотела отправить Сади обратно домой, но ее уже не было в живых. Она перестала надеяться на Боба и покончила с собой. Отравилась газом в той самой комнате, где мы жили.
Портер разливал кофе и не пропускал ни единого слова.
— А Боб, должно быть, так носу и не показал?
— Нет, он приехал. Сказал, что перевернул все вверх дном, чтобы отыскать нас. Побывал во всех меблирашках в городе — все искал Сади. Мне было ужасно тяжело сказать ему. Черт! Он потом долго, долго не говорил ни слова. Затем расспросил меня все о Сади, и как она жила, и почему не дала ему знать о себе. Я выложила ему все начисто, а он сказал мне только: «Вот, Сю, купите себе поесть».
Он дал мне пять долларов, и мы с Мэм заплатили за квартиру и живем на них с того времени. Это было неделю назад. С тех пор я не видела Боба. Все это его просто ужас как пришибло.
Сю продолжала говорить короткими, отрывистыми фразами, но Портер не обращал на нее больше никакого внимания. Он вдруг встал, подошел к маленькому столику и вернулся с экземпляром «Королей и капусты».
— Прочтите это, когда у вас будет время, и скажите мне свое мнение.
Ужин был окончен. Портер, по-видимому, горел нетерпением отделаться от всех нас. Девушки были очень довольны вечером. Младшая с сожалением посмотрела на хлеб и мясо, оставшиеся на столе. На стуле лежала бумага. Я завернул в нее еду и завязал пакет:
— Возьмите с собой. Вам пригодится на завтрак. Сю была в замешательстве:
— Мэм! Ради бога… Ну что за жадюга!
— Черный денек может наступить для нас не сегодня завтра.
Портер был озабочен. Он едва заметил, что они ушли. Идея была выслежена. Она овладела им. Он уже чувствовал аромат резеды.
Сю рассказала свою историю волшебнику. Ее бесхитростный рассказ прошел через тонкую призму его ума и вылился в своеобразном реализме «Меблированной комнаты».
Если Портер, как никто, понимал голос города, проникая в сосуды, питающие его сердце, то это происходило оттого, что он был закоренелым старателем, неутомимо вонзавшим свою кирку в жесткий асфальт. Он открывал богатейшие россыпи на улицах и в ресторанах Манхаттана. Проникая сквозь грубый гранит его материализма, он обнаруживал в недрах золотую руду романтики и поэзии.
Сквозь слой пошлости и глупости он видел мягко сияющее золото юмора и пафоса. Нью-Йорк был его золотой россыпью. Но удача достигалась здесь не везением, а неуклонным стремлением к цели. Ни один писатель не работал упорнее, чем О. Генри. Это был ненасытный исследователь.
Человек обычно выбирает себе какую-нибудь профессию или ремесло и с радостью отдает в часы досуга свое внимание другим интересам. Для О. Генри в работе заключался весь смысл жизни. Они были неотделимы друг от друга. Он попросту не мог удержаться от того, чтобы не подмечать, не наблюдать и не запечатлевать в уме своих открытий, точно так же, как негатив не может не фиксировать изображения всякий раз, как на него падает свет. Гений Портера сам, помимо его воли, выбирал и слагал рассказы.
Иногда он сразу наталкивался на промытое золото, как в той истории, которую рассказала ему Сю. Иногда же ему попадалась только жилка. В общем, следует сказать, что он редко пользовался темами в том виде, в каком они доставались ему.
Песок, который он добывал, много раз промывался, прежде чем заблестеть чистейшим золотом О. Генри: то, что казалось бы другому просто измельченным камнем, сверкало у него, как драгоценный самородок. Так было и с алебардщиком из кабачка «Замок на Рейне».
— Я познакомлю вас с пильзенским, — сказал он мне раз вечером, когда мы отправились бродить по городу. — Оно понравится вам больше вашего кофе. Удивляюсь только, как вы можете пить его? По-моему, в нем пули не тонут.
Мы отправились в немецкий ресторан на Бродвее и заняли там маленький столик, недалеко от подножия лестницы. В одном из рассказов О. Генри говорит, что для ньюйоркца «нет большей чести, чем пожать руку хозяину модного итальянского ресторана, где подают макароны, или удостоиться кивка от метрдотеля с Бродвея». Эти знаки уважения часто выпадали на долю Портера.
Пильзенское было не дурно, но любопытство мое привлекала, главным образом, забавная фигура, стоявшая на площадке лестницы в костюме средневекового алебардщика. Я не мог оторвать глаз от этого человека. У него были необычайно хитрые глаза и необычайно слабые руки. Контраст с внушительным рыцарским панцирем получался преуморительный.
— Взгляните на это колченогое чучело, Биль. Представьте себе средневекового оруженосца.
Пальцы алебардщика были совсем желтые от никотина.
Портер посмотрел на него, откинулся на спинку и молча допил свое пиво.
— Славный рассказ.
Вот все, что он произнес. Мы рано вернулись домой, оба вполне трезвые.
В таких случаях мы обычно усаживались в комнате Биля и беседовали до часу или двух. Но на этот раз все шло по-иному.
— Не чувствуете ли вы потребности заснуть, полковник? — сказал он. — Я, кажется, сейчас удалюсь к себе.
Всякий раз, когда ум его был поглощен какой-нибудь идеей, он впадал в этот до крайности напыщенный стиль. Это ужасно раздражало меня. Я уходил в таких случаях почти оскорбленный, с твердым решением никогда больше не беспокоить его. Однако я понимал, что он и сам не сознает в такие минуты собственной холодности. Он отдалялся от людей потому, что мысль его воздвигала стену между ним и внешним миром. Он ни о чем не мог думать, кроме занимавшего его воображение рассказа.
У нас было назначено свидание на двенадцать часов следующего дня. Я решил не являться на него, если Биль сам не вспомнит обо мне. В десять минут первого он позвонил мне по телефону.
— Вы опоздали. Я жду вас, — сказал он.
Войдя в комнату, я увидел, что большой стол, за которым он всегда работал, завален исписанными листами. Весь пол был усеян клочками бумаги, покрытыми его размашистым почерком.
— Если мне удастся заработать на этом, я поделюсь с вами, — Портер взял со стола толстую кипу листов.
— Почему?
— Это вы подали мне мысль.
— Насчет той макароны в латах?
— Да. Я только что кончил рассказ.
Он прочел его мне. Эти стальные латы дали ему только ничтожный намек. Сам алебардщик никогда не оценил бы той драгоценности, которую Портер отшлифовал для него.
Рассказ, в том самом виде, как мы его знаем теперь, был написан Портером между полуночью и полднем. И, однако, вид у Биля был такой свежий и бодрый, словно он проспал добрых десять часов.
— И всегда вы так подхватываете вдохновение и изливаете его без всяких затруднений на бумагу?
Портер открыл ящик в столе:
— Вот взгляните сюда. — Он указал на примятую кучу листов, покрытых его размашистым неровным почерком. — Иногда рассказ мне совсем не удается, и я откладываю его до более счастливой минуты. Тут куча незаконченных вещей, которые пойдут когда-нибудь в переделку. Я никогда не пеку своих рассказов, а всегда обдумываю их и редко берусь за перо прежде, чем вещь не созреет окончательно в моем мозгу. Написать ее недолго.
Я видел, как он иногда просиживал целыми часами с карандашом в руке, выжидая, чтобы рассказ отлился в его мозгу в нужную форму.
О. Генри был в высшей степени добросовестный художник. Он был рабом словаря. Он рылся в нем часами, находя бесконечное удовольствие в том, чтобы открывать какие-нибудь новые оттенки в давно уже затрепанных словах.
Однажды он сидел за столом спиной ко мне. Он писал с невероятной быстротой, точно слова сами автоматически слетали с его пера. Вдруг он остановился. В течение получаса он сидел неподвижно, затем