Можете быть уверены. Дало. Я полностью, даю вам слово, был некоторое время после остановки моего сердца на том свете.

Открыв глаза, хватанув ртом воздух и чувствуя смертельный холод и синеву собственных губ, я увидел над собою голую Таську, не совсем еще поверившую в мое счастливое возвращение с того света. И лоб мой тоже холодила испарина… побывал мой лоб в запредельном холодище. Отпотевал лоб, как, впрочем, отпотевали блаженно и грудь, и плечи, и руки, и живот, и ноги, а виновника всего этого происшествия я даже не ощущал, как будто и не имелось его вовсе, он как бы покинул меня из-за страха разоблачения и наказания.

Таськин лик, подобный лику возвращающейся жизни – заплаканный, ужаснувшийся, жалкий, радостный, смятенный, – проступал все явственнее, торжествующе, основательней и правдоподобней перед глазами.

– Быстро, домой меня, – прошептал я. – Этого еще не хватало: помереть на бабе.

– Господи!.. Господи!.. – Таська приложила к моей груди ухо. – Минуту тому назад не билось… Не дышал ты, Давид… Клянусь, не дышал! – говорила она и щупала мой пульс, одевала и была так потрясенно счастлива от моего избавления, что сердце, словно прощая все и ей и мне за грех соблазна, настраивалось, хоть и слабо еще, на жизнь…

– Может, не двигаться тебе, Давид? – сказала Таська. – Полежи. Отдышись.

– Погорим мы так с тобой, люди грешные, – усмехнулся я.

– Ничего. Мало ли что по пьянке бывает? Ну, застукает тебя жена. Не простит, что ли? Я бы простила. Ты – муж хороший, а она свое отслужила. Как же быть мужику? Правда?

Я был не в силах еще реагировать на все сказанное. Лишь приятно мне по-человечески было, что Таська не спешила избавиться на всякий случай от помиравшего человека. Я сам спешил поскорей смыться. Какой бы жаркой, скажу я вам, ни была безлюбовная вот такая, пьяная чудесная похоть, она – как с гуся вода, не помнится она, словно и не было ее вовсе. Вернее, мы сами были двадцать минут назад такими, какими никогда больше не будем, и поэтому сопротивляемся попыткам образа тех мимолетных минуточек навек в нас запечатлеться…

Лестница нашего подъезда показалась госпитальной. Всплыло в памяти невольно, как в первый раз после ужасного ранения и частичной контузии спускался я, держась за перила, чтобы не свалиться в обморок, а может быть, куда-нибудь поглубже. Я шел по самой его кромочке, чувствовал, что меня неудержимо заносит в темную бездну, в руке не было сил держаться за перила, я покачивался, стараясь сохранить равновесие. И в тот момент, когда уже принялась выстилать изнутри мое тело глубокая тишина примирения с судьбой не жить, наверное, сама жизнь – она бесконечно сильней и мудрей нас – выпрямляла меня, неизвестно, с помощью каких опор, одолевая силы тяготения смерти.

Вера спала. Федор с соседом пили и беседовали. Все обошлось без намеков и шуточек в наш адрес. Но только я сел за стол и открыл рот, чтобы сказать, не помню уж что, как снова провалился во тьму. Это был второй за тот вечер приступ. Очнулся я от кашля, сотрясшего тело. Закашлялся же я от коньяка, попавшего не в то горло. Я полулежал на диване, и в комнате было свежо от чистого воздуха осенней ночи. Откашлявшись, я допил коньяк. Поднесла мне его Таська. Самочувствие мое мгновенно, просто мгновенно стало изумительным. Я почувствовал какую-то неправдоподобную легкость в теле, какое-то примирение в нем всех моих печенок, желудков, щитовидок, пузырей, мозгов, глаз, ушей и, главное, сердца с членом и его яйцами. Я взлетел с дивана, словно надутый волшебной газовой смесью, взлетел, не выпуская из руки пустой рюмки и смотря на янтарную капельку коньяка на стенке как на чудо, заключавшее в себе спасительное благоволение ко мне Бога.

Шестеро глаз, трое людей, следили за моими осторожными движениями по комнате со страхом и надеждой. Но я должен был побыть наедине с самим собою и с тем, чем я был наполнен, с тем, что пыталось стать во мне выраженным мыслью или желанием, однако еще не могло, не дозрело, но пыталось, пыталось, пыталось…

Я пытался воспринять веление судьбы, с тем чтобы следовать ему, но не понимал тогда, что именно в те минуты была мне дарована полнота свободы, не нуждающаяся в дополнительном выражении словом. Я стоял у окна, которое только что, час или два назад, было выбито зловещим камнем, и острые края стекол надсадно драли зияющую тьму, как драли только что они мою душу, но теперь стекло было вставлено, пахло свежей замазкой, кусочки старой валялись на подоконнике среди маленьких гвоздиков с откусанными шляпками, стружками и стеклянными осколками. Вставлено было стекло. Я спокойно, вернее, свободно смотрел в темень. Для смотрящих с улицы бандюг я, конечно, прекрасно был бы виден, но не было во мне ни страха, ни гадливости. Злодеи перестали для меня существовать. Перестали, и все. И благодаря освобождению от какой-то дьявольской зависимости от них я мгновенно обмозговал всю ситуацию своей жизни, а если говорить точнее, то ничего я не обмозговывал тогда: просто я уже следовал. Обмозговывание было подобно отрешенному и безответственному разглядыванию путником из окна вагона тающих позади картин земли, ее деревьев и живых тварей. Я уже следовал, и это такая невероятная радость, когда остается позади предстоящее, что сравнить ее не с чем. Ее необходимо стараться испытывать как чаще лишь для того, чтобы наслаждаться ею вне сравнений с чем-либо. Потому что свобода – это доверчивое следование судьбе, свобода – абсолютное доверие Богу, а благодарность Ему, полная благодарность Ему за все, то есть за судьбу, наверно, и есть счастье.

Я не мог теперь представить вещи, если позволительно так говорить, требующей большего утверждения своей единичности, чем судьба человека, чем путь его следования судьбе и вере в путность этого следования, именно в путность, что не одно и то же с правильностью. Вера в путность и есть судьба, а доверие просто счастье, которое вспархивает инстинктивно, как птица, едва только учуяв нашу попытку заключить его в клетку обмозговывания.

Народ, дорогие, прошу не путать народ с гражданским населением, народ – он мудр. Это – народная мудрость: счастье не птица, в руки не возьмешь. Когда я теперь вспоминаю хитрые слова беспутного Максима Горького: «Человек создан для счастья, как птица для полета» (их любила повторять бедная и несчастная моя девочка), я понимаю, как они, ко всему прочему, дьявольски завлекательны и коварны. Ведь мы выхватываем из хитрого прельщения только первые слова, жадно и бездумно усваиваем, понуждаемые союзом «как» к сравнению нас с птицами, и чумеем от требовательных претензий к самой жизни соблюдать правила игры, гарантирующие нам ежеминутное подтверждение реальной возсти счастья.

Давайте же вообразим себя ненадолго птицами, прочитавшими романтичные слова своего собственного Буревестника: «Птица создана для счастья, как человек для ходьбы». Прочитали птички крылатую фразу Буревестника, и так она многим из них запала в душу, что, приняв естественный способ передвижения человека в пространстве за выражение предельного счастья, к которому надлежит неукоснительно стремиться, они по-птичьи трогательно запутались в халтурных силках несложного софизма и перестали летать. Не могли больше летать из-за ужасного разлада между психикой и двигательными реакциями своих изумительных конечностей – тоже чуда создания – парой крыльев. Болезнь нелепого и тупого уподобления вмиг превратила блестящих летунов в способных ходоков, ибо в пешей погоне за счастьем они начисто забыли о полете, а когда спохватились, было уже поздно: чудотворные мышцы крыльев

Вы читаете Карусель
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату