— Мне тяжело находиться в этой комнате, пока я не напьюсь до бесчувствия, — говорил он. — Как только я закрываю глаза, мне кажется, что по мне бегают белые крысы. Я вскакиваю и чувствую себя на пороге суицида. Мне очень плохо здесь, но мне плохо и в Кельне, к которому я привык. Я поздно встаю, немного работаю, потом пью, потом снова работаю, потом еще пью, сажусь в машину и еду по разным кабачкам, где болтаю с друзьями и знакомлюсь с женщинами. Периодически я напиваюсь до состояния бесчувствия, и утром у меня ощущение, что я вышел из тупика и у меня появились силы жить. Я имею несколько друзей, которым могу рассказать всю правду о себе. Это очень важно для меня, потому что о душе у нас принято разговаривать только с духовником и психоаналитиком. Моя любимая фраза из Чехова — не знаю, правильно ли ее я перевожу — «Погода была достаточно хороша для того, чтобы повеситься!». Ах да, еще у меня есть дочь. Я очень люблю ее и навещаю по выходным.

Я и мой приятель, диссидент, навсегда вернувшийся из американской эмиграции, пили кока-колу в машине возле ночного коммерческого киоска, перед которым бойко, хотя и невооруженно, разбирались в своих винно-сигаретных интригах хозяева киоска, рэкетиры с незамысловатыми лицами, и их накрашенные девчушки в шортах и бриллиантах.

— Я чувствую себя белогвардейским офицером, вернувшимся в совдеп, претензии которого на заслуги перед отечеством безумны и бессмысленны. В возрасте этих ребят я уже сидел в тюрьме. И что? В результате это не сделало счастливыми ни их, ни меня. Я чужой в России и чужой в Америке, я чужой своим и самому себе. Я понимал, как бороться с режимом, но я не понимаю, как бороться с депрессией и одиночеством. Я чувствую себя обворованным, но не знаю, кому предъявлять счет, — печально констатировал мой приятель. — Моя дочь живет в Америке, но боюсь, что мне нечему научить ее.

Я и А., к которому написано это письмо, пили вино в баре Дома актеров, заселенном юными клерками и юными секретаршами юных фирм.

— Я наконец свободен. Я совершенно свободен и одинок в Париже. Я наконец живу той жизнью, о которой мечтал всегда.

Ностальгия — острое чувство, но оно вовсе не означает, что надо возвращаться. У меня закончились отношения с той географической единицей, в которой ты проживаешь. Ты все время структурируешь жизнь, а я все время ломаю структуру. У меня есть своя походка, и я не потерплю ни страну, ни друга, ни женщину, которые заставят меня ее менять. И еще я не хочу знать, сколько мне лет, потому что я в принципе не знаю, что такое время. Ты хочешь сказать, что в этой стране я кому-то нужен? Посмотри на этих людей вокруг — им ничего не нужно. Они сами себе не нужны — впрочем, как и я, — говорил он, мрачно обводя бар глазами цвета меда.

Лишние люди по убеждениям. Таких любят, потому что им нельзя помочь в принципе и их слишком легко одарить в частности. Они умеют создать температуру короткого счастья, задыхаются в ней и бегут в беспорядке от себя и от своих скоропостижных возлюбленных. Мазохист от страдания получает не удовольствие, а разрешение на удовольствие. Но получение разрешения так изматывает его, что он вынужден остановиться на разрешении как на самостоятельном удовольствии. Доведенный до фарса христианский комплекс вины. Счастье — это все же готовность к удовольствию без последующей расплаты за него. Но этого нет в нашей культуре, и если оно приходит, то только вопреки, случайно, обманом. В каждой своей любовной истории, как истинные путешественники, утром они считают новый город самым красивым, а вечером — что все города похожи друг на друга. Они никого не любят, в том числе и себя, но они любят любовь и любят ее без взаимности. Вечно обиженные подростки, предъявляющие счет всем компонентам мироздания, кроме самих себя.

— Я купила импортный телефон, — сказала моя подруга, русская писательница с грузинским менталитетом, — и никак не могу прочитать инструкцию к нему. Он дорого стоит и умеет делать десять операций. Я освоила только две и вполне этим довольна. Мне кажется, что мужчина, в основном, тоже привык осваивать две операции с женщиной. Поэтому ему не всегда понятно, в чем разница между секретаршей и директоршей, и он не понимает, зачем за вторую надо дороже платить из своих внутренних ресурсов. И стоит ли. Или понимает, но платить нечем. То же самое количество операций мы все осваиваем и с детьми.

Одна дама-шестидесятница, приятная во всех отношениях и задающая тон в узеньком, но все же рукаве нашего культурного процесса, в редакционной склоке кричала:

— Самые страшные люди нашего века — Маркс и Фрейд! Маркс выпустил в мир коммунистов, а Фрейд — толпы девиц без комплексов! А люди без комплексов — это люди без моральных норм!

Поскольку в ее таблице Менделеева я почему-то занимала место «девиц без комплексов», возражения не работали. Слово обрастает шубой, как скатанный ладошкой снежок, и даже дама, отдавшая всю свою чувственность отечественной словесности, а не противоположному полу, уже не в состоянии вычленить изначальный снежок из снежной бабы. Без комплексов чего? Без комплексов полноценности? Что это такое за отдельные моральные нормы для полноценных и неполноценных? И по какому праву неполноценные устанавливают их для полноценных?

Я очень хочу свободы, связанной с ощущением полноценности, и всем того же желаю. Я карабкаюсь сквозь бетонные стены семейного сценария, сквозь барщину опыта в совковом браке, сквозь решетку тоталитарных запретов, проросших сквозь тело.

— Права человека... — шепчу я как «Отче наш» и вряд ли двигаюсь от этого в сторону, противоположную моральным нормам, потому что как же можно хорошо относиться к человечеству, гнусно относясь к себе?

И я умоляю свою психоаналитичку снимать с меня все новые и новые пласты омертвевших комплексов и выползаю из них, как змея, в коже с иголочки и потрясенно обнаруживаю, что солнце и листва становятся яркими, как в детстве, и детски непосредственными становятся вкус яблока, запах цветущей липы, шершавость ее ствола.

— Разве так бывает? — спрашиваю я.

— Конечно, — отвечает подруга. — Выздоравливающий человек переселяется в выздоравливающий мир.

— И можно всех переселить?

— Нет. Только желающих. В основном людей устраивает быть несчастными. Ты вышла из сценария, и судьба побежала тебе навстречу с подарками. Людей устраивает жить в родительском сценарии, они говорят, думают и действуют готовыми блоками. Мало кто выбирает жанр для каждого дня и даже для целой жизни не потому, что это трудно, а потому, что страшно не быть как все.

Как говорил один лингвист, «никто не разговаривает таким новым языком, как свежий дурак с мороза». Я влюбилась в А., к которому написано это письмо, за то, что он разговаривал и жил именно «как свежий дурак с мороза». Он не произносил ни одного дежурного слова, у него никогда не бывало взгляда, не пропущенного через душу. Ему это не удавалось. Он выглядел как человек среди автопилотов.

У моего любимого поэта и друга Александра Еременко есть такие строчки:

Все это называлось детский сад И сверху походило на лекало. Одна большая няня отсекала Все то, что в детях лезло наугад.

Ох, как я выучила жесты и походки этих нянь! Как легко их вычислить по открытым асексуальным лицам и голосам, напружиненным истиной в последней инстанции. Одна из этих нянь кричала о Марксе и Фрейде. Я примерно все о ней знаю. Она хорошо училась, была тихой и гордой той самой гордостью,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату