— Собственно, сказать мне особо нечего, — говорит незнакомец и кладёт руку на стол, в круг очерченный светом.

И я вижу, что рука — голубого цвета. Ага, говорю я себе. Тут нечего волноваться, ему нечего сказать, меня там не было, я ведь сразу попал из зелени в синеву, а сердце всё равно сжимается, и по спине бежит холодок, и рука моя становится ватной.

— Я видел то его живым минуты три, не больше. Он появился в «Устрице», словно с потолка упал. Прям на стол, — фыркает он. — Петру это не понравилось, они повздорили, слово за слово, и Пётр его убил.

Что?!

— Что?! — говорю я.

— Ты сказал: «Да пошёл ты», и назвал его сволочью. Убили тебя справедливо.

Наверное, я выпал на пару минут из действительности.

Я был убит. Я лежал на полу, и кровь текла из треугольной ранки. Сознание медленно покидало меня, и наваливалась тьма, и я уже не дышал. Прошла ли передо мной вся моя жизнь в эти мгновенья?

Я ничего об этом не помню.

Звенит ложечка. Это председатель мешает сахар в своей чашке с кофе. Кофе у него чёрный и с лимоном. То есть темно-фиолетовый и с долькой какого-то фрукта.

— Это можно считать отягчающим обстоятельством, — говорит председатель и делает глоточек.

— Да, — грустно соглашается черепаха.

Председатель ставит на стол чашку, снимает очки и аккуратно протирает их кусочком замши.

— Я всё сказал. У меня нет впечатлений, только факты. Я слишком мало его видел, — говорит голубой незнакомец.

— Хорошо, — говорит председатель. Без очков видно, что глаза его красны, и вообще он кажется усталым.

— Я что-то не понял, — говорю я громко.

— Мы до вас ещё дойдём, — говорит председатель. Надевает очки, и голос его тут же крепнет, набирая металл. — Всё в свой срок.

— А можно мне ещё кофе? — говорит незнакомец из-за своего столика.

— Конечно, — говорит бармен.

Доктор, меня все игнорируют. Следующий, пожалуйста.

А на сцене появляется синий цвет.

Аристарх выглядит здоровым и спокойным. Это сколько ж времени он тут находится? Такие раны в три дня не затягиваются. Синий человек улыбается мне и говорит:

— Здравствуй, Григорий.

Я молча киваю в ответ. Ничего хорошего я от него не жду. С какой стати? Все, с кем я сегодня здоровался, топили меня. Так что…

— Что вы можете сказать по данному вопросу, товарищ?

Аристарх в затруднении чешет средним пальцем переносицу.

— Ну-у… даже не знаю, с чего начать.

— Не волнуйся, — говорит черепаха.

— Да я не волнуюсь. Чего тут волноваться-то. Просто странно всё как-то, — улыбается Аристарх, и тотчас лицо его делается серьёзным. Он молчит недолго, а потом говорит твёрдо:

— Он может жертвовать главным ради второстепенного.

— То есть? — удивляется председатель.

Что-то я сейчас услышу, что-то такое, очень для меня неприятное.

— Я же ему даже не товарищ. Так…, — щелкает он пальцами, — случайный попутчик. На его месте я бы не стал рисковать из-за себя. Особенно в его положении.

— Так ты это про своё ранение, — говорит догадливый Лю. При этом хлопает рукой по столу и показывает указательным пальцем этой же руки на Аристарха.

Шикарный жест.

— Это хорошо, это ценное показание, — говорит председатель, и удовлетворённая улыбка искажает его лицо. Именно искажает, поскольку неуместна она на этом лице.

— Да, — говорит черепаха и закрывает глаза.

— Пожалуй, — говорит Лю, теребя мочку уха.

Я понимаю, к чему они все клонят. Я плохой отец — вот что хотят они доказать. Не знаю, как они договорились со всеми, но как-то вот сговорились и теперь хотят отнять у меня сына. Может быть, он действительно очень им нужен, может быть от этого и в самом деле зависит что-то очень важное, но ведь я — отец, и сын мой меня любит, я это точно знаю, он скучает (скучал, поправляю я себя), когда меня нет, он любит взобраться ко мне на колени и смотреть телевизор, я гуляю с ним, я играю с ним, я учу его разным стишкам, говорю ему: если кто-то в садике тебя обижает, дай сдачи; смотри, сына, самолёт; спрашиваю — ты угостишь маму? мы вместе рисуем, я помогаю ему собирать игрушки, это что, всё это, это как же — не в счёт?!

Ну и что, говорит черепаха, любовью ничего нельзя оправдать, любовь — это, конечно, прекрасно, но ведь вы любовью всякую мерзость готовы прикрыть... Это ведь даже не зло во имя добра, это хуже гораздо, все эти «я лучше знаю, что тебе нужно, сынок»… Вот и братья ваши любимые, сказал бармен, о том же говорят — мать говорит: думай, как я, и это уже преступление, и притом весьма тяжкое, добавлю от себя, почти как трусость.

Может быть, вполне может быть, но ведь на этом всё держится, вся эта немыслимой длины цепочка, которая тянется из доисторической тьмы к свету, и каждый… ну почти каждый стоит на плечах своего отца, и поэтому видит чуть дальше и может чуть больше.

Дальше ли, усмехается бармен. К свету ли, говорит черепаха.

Но всё равно, упрямо говорю я, работает ведь схема, а как ещё я идеи свои сыну передам, и вообще, зачем от добра добра искать. Не мной придумано: лучшее — враг хорошего. Здорово, говорит Лю, как ты сказал, лучшее — враг хорошего? Это надо запомнить.

Знаешь, говорит черепаха, уж поверь мне — старой-престарой черепахе. Уж кто-кто, а я видала всякое… Пока земля была плоская, фыркает кто-то за столиком. Бог с ними с идеями, вы же ведь не идеи передаёте, а убеждения свои затвердевшие, закалённые своим кривым житейским опытом убеждения.

А если это поможет ему выжить, говорю я невесело. Это ведь не простая наука — выживать, если кто- то подскажет, как поступать, когда сдачи дать, как с девочкой познакомиться, ему же легче будет, ведь правда? Выживать — вот оно это слово, господи, да когда же вы, наконец, начнёте жить, а не выживать, что вы всё время выживаете и не живёте, сказал бармен. Да, что вы говорите, вам видать не приходилось девочек-малолеточек из петли вытаскивать, как другу моему, фельдшеру скорой помощи, несчастная любовь прости господи, и ведь некому было их остановить, никто ведь им не показал, какая жизнь замечательная штука, и всего-то в ней полно, и радостей и горестей, и этим-то она и прекрасна, и всё будет в вашей жизни, девочки… Да, покорно согласился бармен, не приходилось. А как меня по малолетке прессовали, продолжал я, вам не доводилось жить на Шишковке? Это сейчас смешно и глупо, а пацану — трагедия из трагедий, и подумать даже не мог рассказать родителям.

Тебе было очень плохо, сынок? Да, папа…Так что же ты мне ничего не сказал? Не знаю, папа…

Я открыл глаза.

Бармен смотрел на меня, и тысячелетняя скорбь дрожала в его глазах. Черепаха лежала на столе, изредка помаргивая своими сонными глазками. Тихо постукивал ложечкой Лю, мешая чай. Что-то шептал, склонив голову к своей симпатичной соседке, поэт, и та тихонько смеялась в ответ, прикрывая рот ладошкой.

Председатель откашлялся.

— А скажите-ка нам вот что, любезный. Чему вы можете научить своего сына? Вам же судьи, по-моему, ясно дали понять, что человек вы так себе, — сказал председатель.

Сколько мне было тогда? Десять? Двенадцать? Не помню.

Помню, было лето, время послеобеденное, часа два наверное. Откуда-то пришёл отец. Был он сильно не в духе. Собирайся, сказал он, и я начал собираться. И получил от отца пинок по заднице за то, что делал это медленно.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату