— А что за части теперь здесь?

— Мадьяры. Тех погнали на фронт…

Ярема вернулся один — дети уснули. Лель Лелькович показывает Яреме на карбидку, тот берет светильник со стола, мы все идем за ним в коридор, там на полу дети спят как убитые. Лель Лелькович стоит над ними на костылях, говорит Яреме, чтобы принес в кабинет соломы и какие нибудь покрывальца — в школу ведь пришли, не куда нибудь. Что они а, нас подумают?.. Иду с Яремой к «опне, потом за покрывалышми в сторожку, песик скулит, скулит, через Зеленые Млы ны снова идет поезд, теперь в обратную сторону, на Восток, тяжело движется, одолевает подъем. «С танками», — говорит Ярема из под белого узла…

На рассвете выпал снег, наступает зима, над сторожкой дымит покосившаяся труба. Ярема готовит завтрак — для всех, а за стеной уже постукивает костылями Лель Лелькович, он выходит во двор в белом тулупчике, в шапке, зовет Ярему. Тот бежит в хлев, выводит лошадь, старую белую лошадь, помогает Лелю Лель ковичу взобраться на нее и, взяв костыли, наблюдает, не упадет ли всадник. «Мальва! Мальва!» Мальва подбегает к окну, видит всадника, который как раз выезжает со двора, и провожает его восхищенным взглядом: он поехал пристраивать детей на зиму, а пройдет зима — там видно будет.

Это тот самый Лель Лелькович, который столько лет с одинаковым блеском исполнял и самые быстрые и самые грациозные танцы лемков. Вернувшись, он сказал, что никто не посмел ему отказать, что «уж как-нибудь мы тут сообща поможем и детям и себе». Мальва не могла сдержаться, подошла к нему, заплакала… Мне вспомнилась школьная молотьба, вспомнилось все, что я знал о них, и я подумал, что если бы жизнь слушалась людей, подчинялась им, то эти двое соединились бы в великий союз, и соединились бы уже давно, еще в то незабываемое лето, когда я все здесь сравнивал с нашим бессмертным Вавилоном.

Весь день заложников гнали в Глинск. Замыкали этот поход в смерть полумифические вавилонские бабки, а за ними задыхались в ошейниках овчарки цвета пыли, которую подымала за собой толпа. Иные из бабок не выдерживали, падали на колени, воздевали к небу руки, жилистые и темные, как земля, и тогда всю толпу, стремившуюся поскорей одолеть этот последний путь, выстрел побуждал оглядываться. Чем ближе к Глинску, тем чаще раздавались эти одинокие выстрелы, и толпа постепенно к ним привыкла, передние уже больше не оглядывались, месили горячую пылищу, задыхаясь В ней. В поле ни ветерка. Столб пыли двигался вместе с идущими, вместе с ними и вполз в Глинск. Шли по главной улице, горячие камни мостовой жгли детям ноги, и все, кто шел босиком — и женщины, и дети, — пытались сойти на обочину, но жандармы загоняли их назад, на булыжник, и тогда вся масса прибавила шаг: босые обгоняли обутых. На крыльце бывшего здания райкома висел флаг — издалека это еще напоминало прошлое, но вот повеял ветер с Южного Бу «га, заиграл шелком, и Фабиан увидал на флаге свастику: в здании размещался гебитскомиссариат, обнесенный со всех сторон колючей проволокой. Само здание, однако, не было запущено, его подбелили, а крыльцо выкрасили в серый цвет.

Толпу остановили неподалеку, на ярмарочной площади. Дети попадали на мостовую, вымытую накануне заключенными, матери принялись кормить младенцев.

Из комиссариата вышел Месмер в сопровождении переводчицы, юной, стройной, с тугим узлом волос на голове — на немецкий лад, Месмер что-то сказал переводчице, и ее прокуренный голосок обратился к людям как бы со стороны, отдельно от нее:

«Мужчины — в Вознесенскую, женщины и дети — в Спасскую. Так приказал господин Месмер». Он подтвердил это кивком.

Жены прощались с мужьями. Закричал по лебединому Явтушок, оставляя Присю с птенцами — младшими сынишками. В дороге Голым подкинули еще чье то дитятко, совсем малыша. Прися посадила его себе на закорки и придерживала за ножки. Потом всю дорогу нес его Явтушок и все злился, что, кроме своего горя, должен нести еще и чужое в этот последний путь. Но теперь он поцеловал мальчика в лоб, как родного, — ребенок то чем виноват!

— Прощай! — проговорила Прися. — Ежели что…

Явтушок зарыдал. Их, мужиков, недаром посылают к Вознесению. Либо сожгут там, либо расстреляют этой же ночью. Едва они вышли за Вавилон, Явтушок увидел, как вспыхнула свечой его хата. В церковь вел их Фабиан. Явтушок протиснулся к нему, взял за локоть: «И помереть, гады, вместе не дадут». — «Вандалы, — ответил философ. — Что ты от них хочешь. — И спросил: — Не видал Савку Чибиса?» — «У распятияего не было. Либо сбежал, либо убили. А козлик ваш был. Шмыгнул в коноплю, когда шли мимо Бугов. А еще говорят, что скотина тварь неразумная. Нам бы такого ума».

Прохлада церкви остудила их разгоряченные души, но почему же в божьих очах ни изумления, ни боли, неужто равнодушие ожидает людей всюду, где бы ни искали они сочувствия? Потом за ними заперли врата — как легко и просто обратить храм в темницу, а ведь все они, разве что за исключением философа, часто бывали здесь — били поклоны, шептали молитвы, благоговейно прислушивались к пению хора, — а теперь попадали у стен, забыв бога и забытые богом. Явтушок последний раз был здесь на пасхальной всенощной — святил кулич из собственной муки — со своего тогда еще поля. В храме пахло душами умерших, что слетались сюда с кладбищ, где они упокоились, пахло потом пахарей, только что оставивших поле, чтобы принести в себе сюда извечность земного бытия, а вообще тогда пахло здесь перенаселенностью мира, который когда-нибудь будет похож на церковь в час пасхальной вечерни. Перед тем как начать святить куличи, епископ каменец подольский (он прибыл на одну службу) сказал тогда прекрасные слова про хлеб: «Все будет — машины, электростанции, города на море и даже под морем, но вечным светочем жизни останется хлеб». Явтушок притронулся пальцами к ризе епископа, когда тот святил куличи в корзинках и узелках, зацепился ногтем за золотую нитку и под смех верующих едва оторвался от епископской ризы. Потом эта нитка тянулась за ним всю дорогу до Вавилона, и вот, оказывается, что это была за примета — суждено ему вернуться в храм, но уже заложником, смертником. Не зацепись он тогда за ту нитку, может, всего этого и не произошло бы. Сейчас он тихонько рассказал о том Фабиану. А тот: «Человеку всю жизнь надо опасаться дурных примет и обрезать ногти, когда отправляешься в храм, чтобы не вытянуть ненароком ниточку из епископской ризы, что, впрочем, не грешно, а смешно».

У Вознесения окна высоко, и до них не доберешься, чтобы поглядеть, что там, у Спаса: какая охрана, зорко ли следят. Славянская душа так устроена, что, очутившись в тюрьме, только и думает о побеге. На площади заработали топоры — много топоров, строили виселицы. «Мастерят», — сказал Фабиан.

Глинск проснулся на рассвете, едва засияли глаза богов на стенах. Явтушок спал на полу, свернувшись калачиком. Луч из высокого окна упал на его красные ноги, и добрался уже до лица, но Явтушок поймал его и отбросил, словно то была золотая нитка из епископской ризы.

На площади строились жандармы и полицаи, оттуда доносились немецкие команды, потом послышался голос Месмера, вещавшего о непобедимости рейха, провидении и гении фюрера. Затем кого-то вывели из гестапо. Потом прозвучала еще команда, и теперь уже строевым шагом шли сюда, к церкви Вознесения. Фабиан разбудил Явтушка, тот вскочил как ошпаренный. Жандарм растворил ворота, стал в проеме, показал на площадь: «Бистро!»

Явтушок попытался было спрятаться в храме, бросился за алтарь, но полицай из Овечьего нашел его там и вывел за шиворот из церкви. Из Спасской тем временем вышли женщины и дети. Под виселицей стояла Варя Шатрова.

Она стояла неподвижно, словно не узнала вавилонян, неотрывно смотрела на беснующихся стрижей над насыпью.

Варе приказали подняться на скамью под веревкой. Там ждал ее палач в белых перчатках, уже немолодой худощавый гестаповец. Он занес над Варей петлю, накинул ей на шею, затянул. Потом спрыгнул со скамьи, дал ей минуту для прощания с миром. Варя поправила веревку, потом нашла кого-то в толпе, и на левой щеке у нее сверкнула слеза.

«Прощайте…» — прошептала Заря. У нее пропал голос, глаза искали в толпе еще кого то. Она говорила, но голоса не было слышно. Месмер подал знак палачу. Тот ударом ноги выбил из под Вари скамью на белом помосте.

Затем двое гестаповцев вывели на помост хромого Шварца, небритого, черного, в окровавленной рубахе. Указали ему на скамью. Он попробовал было взобраться на нее, но опрокинул и сам упал на помост. Его подняли, помогли стать на скамью, все тот же палач в белых перчатках накинул и ему петлю на шею. Шварц поискал в толпе Фабиана, улыбнулся, попрощался едва заметным кивком головы, не проронив ни

Вы читаете Зеленые млыны
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату