слова. В толпе кто то заплакал, это был женский плач — у Шварца здесь, в Глинске, жила старенькая жена, наверно, она и заплакала. Месмер подал знак, и все повторилось. Забилась в конвульсиях единственная нога. Подошел гестаповец с молотком и фанеркой, вынул изо рта гвоздик и прибил им фанерку к деревянной ноге Шварца, На фанерке было написано: «Австрийский пес».
— Теперь отправляйтесь в свой Вавилон и чтоб вы все там погибли! Все! — закричал Месмер, посылая вслед им проклятья.
Мать Мальвы (и еще несколько убитых) подобрали на обратном пути, принесли в Вавилон и похоронили рядом с могилой Орфея Кожушного.
Вавилоняне держались своих пепелищ, своих погребов, своих тропок в конопле и к речке. Не было дня, чтобы Фабиан не проведывал потерпевших, не одобрял их, не призывал жить. Он все водил по Вавилону свою маленькую «депутацию» — Савку и козла. При виде мертвых, черных пепелищ, над которыми еще стоял чад, Фабиан часто тайком плакал. Савка Чибис стыдил его — ну пристало ли великому философу показываться таким слезливым на людях? Фабиан же ответствовал: «Я есмь человек».
Чтоб хоть немного забраться и перенестись душою в другой мир, он читал им по вечерам «Пана Тадеуша» в оригинале. Козлу под это чтение прекрасно спалось, беспокоила же его лишь одна закавыка, засевшая в нем с некоторых пор: а не чужеземец ли часом и сам его хозяин? Подлинный вавилонянин должен держаться своего. Утром, когда они снова все втроем выходили в Вавилон, козел, глядя, как люди в беде льнули к его хозяину, чувствуя, что они уповают на него, как на великого мужа и утешителя, порой и сам проникался к нему чувством, близким к обожествлению. Но это длилось лишь миг.
…Обстрел Вавилона начался на рассвете. С востока били тяжелые орудия, били издалека, самих выстрелов не было слышно, но Вавилон трясло, как в лихорадке, Горели конюшни, в которых немцы, бывало, устраивались на ночлег, было окончательно разбито «дворянское гнездо» Чапличей, снаряды рвались все ближе к Татарским валам, философу и козлу пришлось оставить свое жилище и перебраться на погост в семейный склеп Ты севичей. Фабиан сделал это, чтобы на случай смерти здесь и быть погребенным. Козла он выгнал из склепа, тот с перепугу жевал воздух и вел себя не столь достойно, как повел бы себя при подобных обстоятельствах его отец — козел Фабиан. Козлик стоял у склепа с зажмуренными от страха глазами, а его хозяин лежал на белом саркофаге одного из Тысевичей. Лежал навзничь, приготовившись к смерти.
Но вот склеп стали заполнять женщины в черном, мужчины, дети — Фабиан понимал, что это ему мерещится, но с удивлением разглядывал их, как живых: они и толпились, как живые, — все, кого он схоронил здесь за эту войну, только, удивительное дело, в этой молчаливой толпе не было Сташка. Может быть, Мальва однажды ночью перенесла его отсюда поближе к себе, в Зеленые Млыны? Фабиан спрашивает у Зингер шн, уж кто кто, а она должна бы знать, где ныне душа ее внука, но та — ни гугу, стоит, молит его о чем то одними глазами. Это был миг, когда Фабиан поверил в воскресение, услышал, или, точнее, угадал мольбу воскресших: «Отведи нас к нашим убийцам. Настал час суда, час искупления, час расплаты…» — «Дайте же выйти», — сказал Левко Хоробрый, вставая с саркофага. Те расступились, и когда он вышел из склепа, то первое, что он увидел, были — убийцы…
Они тянулись вдоль всей дороги — от самого Прицкого, через Вавилон на Семиводы. Весна была в разгаре, вавилонский чернозем об эту пору превращается в непроходимый черный океан, и вот тысячи ног месили его, чавкали, выскакивали из сапог, уже и не разобрать было, кто шел босой, кто обутый, а впереди этой серой гндры шагал какой то высокий чин, все еще держа на уровне носа маршальский жезл, хотя этот жезл на уровне носа ничего уже не мог для них изменить. «Может, это и есть тот самый Манштейн, — подумал Фабиан, — чьи войска не так давно шли через Вавилон днем и ночью целых две недели, катились на тысячах машин на восток».
И ни малейшего внимания на Фабиана и его козлика. Фельдмаршал прошел мимо этих двух вавилонян, как на предсмертном параде. Заметил вдали зеленеющие вещние всходы, вероятно, решил, что там суше, оглянулся на колонну, поднял жезл, указал в ту сторону. Но тут взметнулась над Вавилоном душа Явтушка, расстрелянного минувшей осенью за эти всходы, преградила дорогу фельдмаршалу, выхватила из его руки жезл и указала другой путь — размокшую дорогу на Журбов. Казалось бы — зачем? Ведь где где, а на тех всходах они бы уж неминуемо потонули, но для Явтушка даже гибель его убийц не компенсировала высокой цены живого поля, которое он засевал для Вавилона во мгле осенних ночей.
Кто знает, как повел бы себя с отступающими живой Явтушок, может, стал бы умолять; «Господин фельдмаршал, господин фельдмаршал! Это же хлеб! Брот по вашему. Ну как можно топтать его ранней весною?..» Но тот вечный крестьянин, что встал сейчас в воображении философа, должен был действовать решительнее, именно так, как действовал воскресший Явтушок. «Бессмертна земля и бессмертен на ней Явтушок, — подумал Фабиан. — Он живет в сыновьях, внуках и правнуках, и ниточка его будет тянуться в народе, пока существует любовь к земле и пока живет носитель этой любви — крестьянин, быть может, самое сложное и противоречивое из всех человеческих созданий. Прися скажет о нем перед смертью: «Вот попомните мои слова: этот дьявол переживет и самый Вавилон…»
Эпилог
Философ умирал, попрощаться с ним не пришел никто из вавилонян, да он, собственно, и не надеялся на это, поскольку с тех пор, как окончательно ослеп, контакт с Вавилоном поддерживал лишь с помощью козла. С ним он иногда выходил на люди, держась за рожок, пощербленный кольцами лет, — у сына козла Фабиана не было великолепных витых рогов, какими обладал отец, да и умом он был поскуднее, это, впрочем, никак не свидетельствовало, что козлиное племя вырождается, а скорее указывало, что оно возвращается к своей норме, счастливым исключением из которой и был Фабиан. С его потомком философ говорил редко и сейчас вспомнил о нем только потому, что предчувствовал смерть, а рядом не оказалось никого, к кому он мог бы перед смертью обратиться. «Так то, брат, — сказал Фабиан, слыша, как козлик вздыхает под верстаком в пеприбраипых стружках, которые оставил там новый гробовщик Савка Чибис, мастеривший несколько дней назад гроб для философа. — После меня в этой хате поселится Савка, а я забыл попросить его, чтоб он тебя не прогонял. Как никак, а ты был мне поводырем, хотя нередко и заводил в пруд вместо того, чтоб сперва перевести через запруду, а потом уж идти на водопой. Вообще в тебе есть все же что-то от того гениального Фабиана… А знаешь, когда я впервые обнаружил у тебя наличие разума? Когда эти наши вавилонские озорники, которым доставляло удовольствие издеваться надо мной и вообще над беспомощными существами, обрезали тебе бороду и ты не выходил на люди до тех пор, пока она не отросла. Я тогда был еще зрячий и видел, как ты ходил глядеться в Чебрец и страдал без бороды. Вот когда, дурачок, я наблюдал у тебя вспышку разума. А мне бог так и не дал пристойной бороды, и, может быть, потому я и не стал великим философом. Но что тебе говорить об этом, ты ведь все равно никого из тех мудрецов не знаешь. Вставай ка лучше, голубчик, да проведи меня по Вавилону, сегодня, кажется, воскресенье, пойдем к качелям, надо попрощаться с людьми. Где ты там? Ага, уже встал. Ну, молодец».
Они вышли на улочку, покрытую теплой пылью, напомнившей философу о его детстве. И он продолжал: «А знаешь, что сказал о смерти Сократ? «Душа в теле, как солдат на посту: ей не дозволено ни уйти без приказа командира, ни находиться там долее, чем считает нужным тот, кто назначил караул» (Платон. Диалоги).
Козел, равнодушный к этой тираде, вывел Фабиана на запруду, где они отдохнули, вслушиваясь в шум водопада и вдыхая прохладу, которой веяло от воды, затем повел его берегом пруда, сквозь запахи конопли и первых огурцов. По тропинке они вышли к качелям, во двор Зингеров. Там не было ни души и не ощущалось ни малейшего ветерка, который подымает качели когда на них летают. От вязов ложилась тень. Фабиан отпустил козла, лег на спину и представил себе те тысячи веселых вавилонских праздников, которые он провел здесь, на качелях, за свою жизнь. Жаль, что он не смог в молодости обрести себе здесь пару — не больно об этом заботился, а когда ощутил уже груз лет, то и вовсе потерял интерес к женскому полу и вот не оставляет потомка, не оставляет никакого ростка ни в Вавилоне, ни за его пределами. Так и перейдет он из бессмертной толпы в прекрасное собрание душ, которым послужил своим талантом несколько десятилетий, с тех пор, как взял на себя печальные, но необходимые обязанности гробовщика. Ни один гробовщик, как и ий один самодержец, не может утешаться надеждой, что он умрет последним.