использовать, а деньги 200 000 взял на всякий случай, ожидая или событий, то есть восстания в городе, или прихода Вячеславского, чтобы вернуть их, потому что после падения Крондштадта я резко изменил мое отношение к Советской власти. С тех пор ни Вячеславский, ни кто другой с подобными разговорами ко мне не приходили, и я предал все дело забвению'[88].
Итак, Гумилев трижды встречался со Шведовым в 'кронштадтские дни'. Резонно предположить, что речь шла теперь уже, конечно, не столько о 'проверке', сколько о деятельном участии в событиях. Но ни в показаниях Таганцева, ни в показаниях Гумилева, ни даже в следственном 'Заключении' и справке в 'списке расстрелянных' ни о каких конкретных действиях Гумилева (кроме того, что он взял-таки 'со второго захода' 200 000 рублей от Шведова) ничего не говорится. Таганцев утверждает, что Гумилев 'согласился' написать прокламации (но не написал) и 'уклончиво' пообещал через какое-то время организовать некую группу (но не организовал). Гумилев 'берет на себя' даже несколько больше: он признает, что определенно 'согласился' и на выступление, а затем 'ждал' 'восстания в городе' (но такового, естественно, не дождался). Чекистов это вполне устроило, и вину Гумилева они сформулировали вполне согласно с показаниями обоих подследственных: поэт 'взял на себя оказать активное содействие в борьбе с большевиками и составлении прокламаций контрреволюционного характера'.[89]
Между тем, как и следовало ожидать, в реальности Гумилев вовсе не ограничился пассивным ожиданием 'часа икс'. Он действительно пытался 'вести пропаганду', маскируясь (без особого успеха) 'под рабочего'.
'Возможно даже, — пишет В. Крейд, — что Гумилев был одним из двух-трех человек (из 'профессорской группы'. — Ю.З.), кто хоть в некоторой степени действовал. <…> Амфитеатров <… > рассказал о памятной ему истории 'с переодеванием'. 'Такую 'штуку с переодеванием' <…> Гумилев устроил в день бунта работниц на Трубочном заводе, когда был избит и прогнан с позором известный большевистский оратор-агитатор Анцелович. Ради этого маскарада он опоздал на весьма важное свидание, назначенное ему у меня в доме. <…> А Гумилев потом, когда я стал ему пенять на его неаккуратность, отвечал сконфуженно: 'Тем досаднее, что вышло глупо. Узнают по первому взгляду — и никакого доверия. Еще спасибо, что не приняли за провокатора'. — 'Да извините, Николай Степанович, но, с позволения сказать, какой черт понес вас на эту гамру?' — 'Увлекся. Думал, что 'начинается'. Ведь лишь бы загорелось, а пожару быть время'[90].
В мемуарах И. В. Одоевцевой также описывается появление поэта 'в кронштадтские дни' (точная дата — 24 февраля 1921 года, на следующий день Петроград был объявлен на осадном положении) в Доме литераторов 'в каком-то поношенном рыжем пальтишке, перевязанном ремнем в талию, в громадных стоптанных валенках, на макушке вязаная белая шапка, как у конькобежца, и за плечами большой залатанный мешок.
Вид его так странен, что все, молча и недоумевая, смотрят на него. <…> Первым опомнился Кузмин:
— Коленька, ты что, на маскарад собрался? Не время, кажется.
Гумилев гордо выпрямляется, счищая рукавицей снег с груди.
— Я, Мишенька, спешу. Я иду на Васильевский остров агитировать и оделся так, чтобы внушить пролетариям доверие, — произносит он с достоинством. <…>
Я <…> заливаюсь хохотом. За мною Олечка Арбенина. Люся Дарская срывается с места и, визжа, начинает скакать вокруг Гумилева, ударяя кулаком по его мешку. Гумилев холодно отстраняет ее рукой и, обернувшись к нам с Олечкой Арбениной, медленно и веско произносит:
— Так провожают женщины героя, идущего на смерть!'[91].
Здесь уместно вспомнить, что Д. Л. Голинков, описывая февраль — март 1921 года, указывает: 'Во время 'волынок' в Петрограде (т. е. февральских возмущений и стачек в рабочих окраинах, вызванных недовольством 'голодной' политикой 'военного коммунизма'. — Ю.З.) и кронштадтского мятежа члены ПБО распространяли среди рабочих прокламации антисоветского содержания,
Не с Николаем ли Степановичем 'на пару'? Ведь именно Шведов — Вячеславский в эти самые дни и приходил к Гумилеву 'с проверкой'. Проверка, как говорится, и есть проверка: и вот Гумилев, в кепке и пальто с чужого плеча, опаздывает к Амфитеатрову на 'важное свидание'… К этим же дням относится появление странного стихотворного 'Пантума' с редчайшим у Гумилева недвусмысленным политическим 'подтекстом':
Вячеславский просит Гумилева составить прокламации — и вдруг возникает странная проблема 'гектографировальной ленты' (именно ленты для гектографа, а не для пишущей машинки, как заявлял Таганцев, из показаний которого эта оговорка и перекочевала в обвинительное заключение). Но ведь буквально в те же самые дни на гектографе печатается рукописный журнал 'Цеха поэтов' 'Новый Гиперборей' (вышло 23 экземпляра) [94]. Поэтому можно предположить, что во время первой встречи со Шведовым Гумилев, соглашаясь составить прокламации, предложил
О том же эпизоде с листовкой и гектографом вспоминает и Г. В. Иванов, случайно зашедший к Гумилеву, очевидно, между первым и вторым визитами Шведова: 'Однажды Гумилев прочел мне прокламацию, лично им написанную. Это было в кронштадтские дни. Прокламация призывала рабочих поддержать восставших матросов, говорилось в ней что-то о 'Гришке Распутине' и 'Гришке Зиновьеве'. Написана она была довольно витиевато, но Гумилев находил, что это как раз язык, 'доступный рабочим