– Выбирай, – щедро предложил Шимашевич.
– М-м… сауна, может быть?
– Ты в ней был.
– Гм. Что-то не припоминаю. Когда?
– Только что. Настоящая финская сауна ничем не отличается от русской парной. Жариться в сухом воздухе выдумали немцы, а не финны. Дрянная выдумка, между прочим, только уши горят почем зря. Еще и название присвоили.
– Вот ведь… – покачал головой Ломаев. – Век живи, век учись.
Он легко согласился вкусить прелестей турецкой бани. Как ни удивительно, натоплено было не очень жарко, зато посреди помещения на локоть над полом возвышалась восьмиугольная беломраморная платформа метров четырех в поперечнике.
– Ложись с краю и медленно ползи в центр. – Шимашевич показал пример.
Периферия платформы оказалась просто теплой. Немедленно захотелось разнежиться и вздремнуть, как на прогретой солнцем скале у ласкового моря. Зато в центре – Ломаев, дотянувшись, пощупал – можно было печь оладьи, чуреки и людей. Э нет, так мы не договаривались… Ломаев твердо решил не выползать из границ комфортности.
Слегка передвинулся – нормально… Передвинулся еще и стал понимать, что такое восточная нега. Переполз еще чуть-чуть и снова не умер, даже не зашкворчал, а оказался в раю, и – прав Шимашевич! – сейчас ему не требовалось никаких райских гурий.
– Туркин, готовься! – крикнул набоб.
– Всегда готов! – донеслось в ответ из предбанника.
– Он у тебя на все руки мастер, что ли? – спросил Ломаев.
– Именно на руки. Сейчас почувствуешь. Но турецкую баню он особенно тонко понимает. У Туркина, между прочим, бабка турчанка, так что это у него фамильное…
– А разве бывают турчанки-банщицы? – удивился Ломаев.
Шимашевич задумался.
– Не знаю, – признался он, и тут явился банщик.
Он уже не спрашивал, кого тут первого, и, взгромоздившись на мраморный помост, по-совиному ухнул и сразу насел на Ломаева. Тому лишь вспомнилось: «Мужик и ахнуть не успел…» – а дальше мысли сосредоточились на одном, но главном: выжить бы. Пугающе громко хрустели суставы, выворачиваемые, казалось, с корнем. Вспоминались костоломные орудия инквизиции и русский «Обряд, како обвиняемый пытается», читанный некогда из любопытства: «Естли же и потому истины показывать не будет, снимая пытанного с дыбы, правят руки, а потом опять на дыбу таким же образом поднимают для того, что и через то боли бывает больше…»
От средневекового истязания процедуру отличала некоторая художественность движений банщика, а главное то, что Ломаев не ощущал совершенно никакой боли. Ему это начинало даже нравиться. За плечевыми суставами последовали локтевые, затем пришел черед ног, таза и позвоночника. Ломаев нисколько не удивился, узрев перед носом собственную пятку, свисавшую откуда-то сверху, как фонарик рыбы-удильщика. Он подумал, что сейчас его можно без труда завязать в заковыристый морской узел – все равно в нем больше не было костей, один податливый каучук. И тут же сладкая пытка окончилась.
В руках банщика откуда-то появилась горячая простыня, свирепо исходящая паром, и эту простыню он быстро, но тщательно намылил, свернул в кокон, ловко закрутив углы, после чего начал возить коконом по спине Ломаева, отчего мыльная пена полезла сквозь мокрую ткань, как из раструба пеногона-огнетушителя, в количестве совершенно невероятном. И сейчас же настал черед жесткой рукавицы, коей банщик выдраил клиента лучше, чем матрос медяшку. Окатил водой – свободен! Шимашевич возлежал уже в центре восьмиугольника, плавился и, как радушный хозяин, ждал своей очереди.
Пошатываясь, но и ощущая себя заново рождающимся специально для великих дел, Ломаев упал в бассейн и там родился окончательно. Плавая, дожидался набоба, а набоб, чуть только пришел в себя, велел вылезать:
– Разнежился, барин! Сам же говорил: время дорого.
– Куда теперь? – покорился Ломаев.
– Стричься, бриться, кровь отворять… Шучу: маникюр делать.
Облаченный в канареечный банный халат Ломаев был препровожден в незнакомое помещение и усажен во что-то, напомнившее ему одновременно зубоврачебное кресло и ложемент космонавта. Сейчас же над его криво обрезанными, а местами попросту обкусанными ногтями запорхали женские пальчики, вооруженные щипчиками и пилочками. Две другие руки, тоже явно женские, взялись сзади за голову Ломаева и начали вертеть ее так и эдак, оценивая фронт работ. Еще пара нежных рук, вооруженных ножничками и теркой, принялась обрабатывать застарелые мозоли на ступнях, как будто Ломаев намеревался сверкать в Женеве голыми пятками и демонстрировать их перед телеобъективами.
– Эй, эй! – возопил конгрессмен, вращая глазами в поисках Шимашевича. – Мы так не договаривались! Я думал – чуть позже… Перекур же нужен! Спасите табачного наркомана!
– Здесь не курят, – холодно ответствовал набоб.
– А где курят? У борта?
– Еще чего! Засорять океан бычками?! Это же рефлекс – запулить в волны окурок. «И окурки я за борт бросал в океан» – помнишь? Ножкин спел, а я четверых остолопов из-за этого выгнал. Есть специальная курительная каюта.
– Где?!! Мне туда!
– Сиди уж. Сделаю для вип-персоны исключение… Туркин, кальян!