Юрий Карабчиевский

Каждый раз весной

Всем нашим родителям. Во здравие живых и памяти мертвых.

повесть

1

Привет, мать, ты, конечно, не ожидала. Никогда, с тех пор, как появился у нас телефон. У меня? — нет, сперва у тебя, значит, лет двадцать пять, никогда с тех пор не писал тебе писем. И вот теперь, когда уже нет и адреса… вернее, нет прямого, а только обратный… Не стану говорить «когда нет адресата», не знаю, мать, ничего не знаю, только ли здесь тебя нет или нет нигде. И потом, если я к тебе обращаюсь…

Ах, ты скажешь, сынку, но ведь это же ты обращаешься. Обращаться можно и ко всем другим, и к самому себе. Неужели ты веришь всерьез, скажешь ты мне, что там, где я нахожусь теперь, тоже есть нечто такое, что не есть ничто?..

Вот видишь, как давно я тебя не слышал, стал уже забывать твой голос и твой словарь. Ты ведь так никогда не сказала бы. Ты сказала бы: «Неужели ты думаешь, что и там что-нибудь есть? Нет, милый, там — ничего, там — „гурнышт“», — сказала бы ты. И непременно переспросила бы: «Знаешь, что такое „гурнышт“?» И я бы, как всегда, черт меня побери, еле сдерживая раздражение, сказал бы: «Да, знаю, знаю». Но ты бы все равно объявила торжественно, как некую важную истину: «Вус эйст гурнышт? Гурнышт — это ничего. Ничего там нет!»

Но это бы ты сказала тогда, когда была той, что была здесь, и еще не знала, как это там на самом деле. А теперь — знаешь? А если знаешь, то, может, и говоришь совсем иначе, и вообще ты совсем другая, и ты уже вовсе не ты, а нечто… нет, это я говорю: ты уже не ты, а нечто совсем-совсем иное… Нет, мама, мне с этим не совладать, я не годен к таким фигурам и петлям. Я буду рассуждать по-простому, как чувствую: если ты есть где-то там, не знаю где, если как-то там существуешь, не знаю как, то ты — это ты, точно так же, как я — это я. Ну, а проводимость в одну лишь сторону — что ж тут необычного для электронщика? Пусть удивляются гуманитарии, слава Богу, я не из их числа, не из этого безрукого, бесполезного презренного ряда…

И знаешь, может, в этом как раз и смысл, если он вообще существует: в отсутствии адреса. Нет адреса, но ведь и нет телефона, и если никак нельзя позвонить, не набрав номер, то написать без адреса все-таки можно и даже понадеяться при этом, что вдруг дойдет. Вдруг дойдет!

Ты спросишь, что это я, всерьез ли, на самом ли деле я в это верю? Знаешь, верю не больше, чем не верю, но и не меньше, как когда, временами по-разному, в среднем — поровну. Ты-то ведь мне ничего не расскажешь, вот и приходится полагаться на себя самого. Но на что же в себе? На разум, на чувство, на интуицию? Или, может, впрямь, на веру?.. Это трудный вопрос. В однородной среде я решаю его однозначно и просто. Верующим всегда говорю, что неверующий, а неверующим — наоборот, что верующий, и как-то чувствую себя поспокойней, будто на что-то опираюсь, от чего-то отталкиваюсь, будто не только отрицаю, но и утверждаю. Наедине с самим собой бывает труднее. Зачем я так вру? А ты знаешь, я вовсе не вру. Я действительно именно так и чувствую. Они, эти люди, знают, а я не знаю. Они уверены, а я сомневаюсь. Но сомнение мое идет еще дальше: я и в их уверенности сомневаюсь, вернее сказать, я ей не доверяю, она меня не убеждает, эта их уверенность.

Я ведь тоже кое-что все-таки знаю. Я знаю, что я не глупее их, не беднее мыслями, чувствами, нервами, — отчего ж это я сомневаюсь, а они — уверены? Ну, верующие к ответу всегда готовы: гордыня, личные качества побоку, не нам судить. Господь выбирает Сам, кому благодать, а кому зеро… Но тогда, извините, я здесь тем более лишний, при всем желании не могу соответствовать, исключите меня из списков, прогоните за дверь… Я думаю, мысленно они так и делают. Атеисты терпимей, снисходительней, что ли, с ними легче, и если уж приходится выбирать…

Ты скажешь: «Ну, ладно, сынку, это все интересно, но давай-ка, милый, опустимся на землю…» Да, именно так, любимое твое выражение, тоже всегда безумно меня раздражавшее. Только я начинал разворачивать свои построения… «Давай опустимся на землю, — скажешь ты мне. — Какой все-таки смысл писать туда, откуда не получишь никакого ответа, даже если бы знал, что письмо дойдет?»

Прости, я попробую тебе возразить: ответа теперь, если хочешь знать, вообще не бывает. С тех пор как мы снова стали писать свои письма, с начала отъездов, мы ведь так и пишем их, не ожидая ответа. Месяц туда, месяц обратно, две-три недели на раздумья, на лень — и любой ответ уже не ответ, хотя бы потому, что ты и не помнишь, о чем спрашивал в предыдущем письме.

Ну, а кроме того, я лично, ты знаешь, вообще ведь только так и живу, обращаюсь к читателю, которого не существует в природе или он знает не хуже меня все, что я пытаюсь ему рассказать. Так что тут как раз для меня — ничего чрезвычайного, все как обычно.

Вот только вопрос: о чем же мы будем с тобой толковать. У меня ведь сейчас нет ни одной собственной мысли. Оказалось вдруг, что все мои мысли, самые важные и сокровенные, — это плод коллективного творчества, достояние общества. Помнишь, как у Леонида Мартынова: «И что такое случилось со мною? Говорю я с тобою одною, а слова мои почему-то повторяются за стеною…» Кто-то должен был высказать — вот и вышло, что я, а мог бы другой, и ничуть не хуже.

И вот теперь, когда все уже сказано, я оказался пуст и не нужен, я оказался напрасен, и это письмо к тебе, говоря по совести, я начал не в силу каких-то достойных причин, а затем, что ни с кем другим не могу разговаривать, не чувствую больше ни охоты, ни права, ни тяги. И молчать тоже не могу — просто беда. И не надо меня утешать. Обстоятельства? Если бы так! Да, соглашаюсь я, да, улыбаюсь, да, обстоятельства, спасибо, вы меня поняли, вы поддержали… Но наедине с собой… И наедине с тобой….

Оглушающая тишина внутри, невозможно выдержать.

Так что уж прости, прости, я буду говорить обо всем подряд, не заботясь о стройности и порядке, уж как попадет и о чем придется. Как бывает ночью, знаешь, проснется ребенок и начнет говорить, говорить непрерывно, — чтобы заглушить, перебить тоску и страх перед жизнью. Его не высмеивают, не останавливают, его выслушивают до конца и укладывают спать, когда сам замолкает. Вот и я — даром что шестой десяток… Вот и ты — потерпи, мне ведь больше некому, ты единственная, кто обязан выслушать, просто по должности…

Сегодня я здесь ночевал у тебя в квартире, вообще-то теперь — это мастерская нашего младшенького, стоит мольберт, стоят и висят картины, но сейчас он уехал — куда бы ты думала? — ни за что не поверишь, ну да, в Америку… И вот утром, попив кофе, я сел за машинку на твой диван в твой постоянный угол под твой светильник. Регулируемый, тиристорный, ты помнишь, я тебе подарил, а он через две недели вышел из строя, и пришлось мне везти его в магазин, а там такие уже кончились, и деньги, конечно, возвращать не хотели, и облаяли, как водится, и баба-администраторша вдруг неожиданно оказалась добрая, извинилась и выписала чек, и пожелала удачи, и удача меня ждала в соседнем магазине, то был Добрынинский, а это — Даниловский, там я купил точно такой же, и даже абажуры посимпатичней… И вот я сел под твой светильник, заправил бумагу, поставил поля, поводил туда-сюда кареткой машинки, посмотрел на холодный экран телевизора (он давно не работает, и я не ремонтирую, на черта он сдался, что там смотреть…). И я подумал, сколько же долгих часов ты вот так одна, на этом диване, уткнувшись взглядом в этот экран… одним уже глазом, второй заплыл катарактой, боясь шелохнуться, чтобы сердце не дало сбоя, рядом с молчащим телефонным аппаратом, потому что позвонить, конечно, нетрудно, но ведь нарвешься, ведь никак не угадаешь, какое там у него настроение, дети, работа, другая работа, жена… жена!

Ты ведь знаешь, мы этих слов не терпели, не использовали их ни в каком разговоре, разве только для документов, учреждений, анкет. «Муж, жена» — это были официальные клички, безличные названия

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату