Вот таких исследователей она и ждала: которые будут со вкусом вчитываться и всматриваться в такие великолепные обстоятельства:
Метафизика научной работы была ей неведома. Она видела пушкинистов — пишущих статьи, толстые книги, имеющих большие квартиры с видом на Неву, личные виды на звание академиков, числящихся при разных солидных институтах и комитетах, дающих непререкаемое положение своим более или менее ученым женам, радующихся толкованиям новонайденных или давно известных пушкинских строк. Все это она хотела зарядить на изучение себя — тайной, непонятой и горестной. Характеристика получалась не особенно академической. Здание академии можно построить только на хорошо подготовленной строительной площадке — ровной, надежной, видной всем, тайные закоулки ахматовской души академикам как-то неинтересны. Но другой Ахматовой у Анны Андреевны не было, и поскольку задача сделать из ахматоведения респектабельную школу казалась самой значимой под конец жизни — за неимением непосредственных творческих задач, — то она плодовито — урывками, бессистемно, неотступно — создавала вокруг себя — своей биографии, своей поэмы, своих задуманных (промелькнувших в воображении), но ненаписанных трудов — корпус фактов, текстов, шитых белыми нитками мистификаций, почтительно, со всей серьезностью распутываемых исследователями. Из ничего ничего не создашь.
Как она попала в круг первоклассных поэтов?
Советское литературоведение было акмеизмостремительным, центром его был, естественно, Мандельштам — и рикошетом так же значительна становилась Ахматова. Научный метод универсален. Ахматову изучали так же тщательно, как изучали Мандельштама, не давая ее поэзии оценок, то есть изучали параметры ее поэзии, тем самым вознося ее в ранг значительных поэтов.
«Сероглазый король» ее старости — «Шиповник цветет».
Перечитайте этот цикл. Перечитайте ее «прозу» — все эти бесконечные, болезненно не кончающиеся «Мне больно от твоего лица», «Что же ты наделала», «Я хочу слышать твои стоны» и пр. Любовь ее к Берлину была невыдуманной, она действительно существовала, это не были бойким пером записанные страсти — в ней была настоящая боль, живой нерв. Нескончаемой — все это было подлинным, как подлинна трагическая любовь подростка — и также беспомощной в художественном выражении, как то, что пишет среднестатистический первично влюбленный в свою заветную тетрадку.
Так научила говорить.
Проза Ахматовой (а «Проза о поэме» — самый типичный ее образец) — такая «краткая», «чеканная», «афористичная» — состоит из двух моментов — банальностей и жеманных вводных или сопутствующих словечек, создающих, как ей кажется, незаметно нужный настрой. Эти последние тоже по большей части бывают двух родов:
— покорность тяжкому бремени гениальности.
О поэме
Каждому слову о себе она дает эпитет, каждый эпитет возводит в превосходную степень. Эпитетов мало — «страшный», «непонятный для меня самой», «странный», «сложный», «глубокий», «горький», «Сны и зеркала» —
Все очень многозначительно, вот заголовок:
Это не чистовик, но как пером поэта выводятся слова «может быть»? Так из дневника или нет? Поэт не всегда знает, что конкретно он станет говорить — из-под его пера могут литься самому ему не совсем понятные строфы. Но если он выводит: «может быть», «знаете ли», «вероятно» — и прочее, это создает не многозначительность, а — мусор.
В стихах Анны Ахматовой (и ее прозе) можно многие слова заменить на словечко «как бы». Пробуйте — и смысл (и музыка) нисколько не изменятся.
Практически к «как бы», к «на самом деле», к «м.б.» сводятся бессмыслицы вроде: