— Может, не Лада? Какая-то она вроде не такая…
Ладу, действительно, нелегко было узнать в этом замызганном, жалком животном с прижатыми ушами и поджатым хвостом. Боялась она в данный момент, конечно, не Жорика, с которым, признав в нем брата по разуму, уже вполне поладила, и не Егоровну (уж ее-то ни одно живое существо бы не испугалось), а большую и крикливую Тюремщицу.
— Да ты в уме ль, старая? Вон же на ошейнике — “Лада”!
На ошейнике, действительно, еще сохранялась старательная фломастерная надпись с именем собаки и капитанским телефоном.
— Ничего не доказывает. На сарае х.. написано… И вообще, я, блин, добросовестный приобретатель!.. Без рук, Ритусик, только без рук!.. Пусть сама решает!
— Кто решает?!
— Сама… Рэкс!
— Господи, да что ж за дурак за такой!
— Я дурак, а ты рабочий, я нас..л, а ты ворочай!.. — машинально отреагировал Жора и получил наконец давно заслуженную звонкую затрещину. Лада, хранившая до этого момента настороженное молчание, зашлась в испуганном лае. Сапрыкина попятилась.
— Ага! Очко-то не железное? Молодец, Рэкс, молодец! Будете представлены к награде!
Тут Александра Егоровна решилась-таки воззвать к разуму и совести:
— Жор, ну правда! Ну отдай собачку. Ну на кой она тебе? Я ведь Лешке пообещала, ну вот приедет он, что я ему скажу?
— Что-о-о?! Менту лучшего друга сдать?! Менту?! Тебе б отдал, Егоровна, вот бля буду, но менту!.. Да я ее лучше своей рукой… Я тебя породил, я тебя и…
— Это я тебя убью сейчас, рожа твоя бесстыжая!!
Если б Сапрыкина была менее яростной, а Егоровна более циничной, им было бы совсем нетрудно сообразить, что от силы часа через полтора, когда наступит неизбежное похмелье, Жора сдаст кого угодно и кому угодно за сто миллилитров любой спиртосодержащей жидкости. Но Маргарита Сергевна слишком жаждала немедленной справедливости, Егоровна была чересчур удручена и доверчива, а Жора уж очень расшалился и стал нести уже какую-то запредельную ахинею о неотъемлемых правах собачьей личности.
Выбор оставался за Ладой.
И вот баба Шура и Жора, словно Пушкин с Дантесом, встали на равном расстоянии от Сапрыкиной (якобы равном — отмерял-то Жора), держащей на замусоленной веревке вновь притихшую злосчастную собачку.
— По счету три — зовите. Раз! Два! Три!
— Лада! — жалко пискнула Александра Егоровна.
А бессовестный Жора и не думал звать придуманного Рэкса. Присев на корточки, он зачмокал губами и засюсюкал: “Лада, Лада, Лада! На!”. И подло протянул в сторону спущенной с веревки героини огрызок краковской колбасы, которая, кстати, и послужила поводом для знакомства Жоры и Лады у ильинского продмага.
И в очередной раз в истории нашего падшего мира наглый материализм и бессовестная ложь одержали победу! И в очередной раз — утешьтесь — победа эта была не окончательной и не вечной, хотя и очень обидной и болезненной.
Конечно, возмущенная Сапрыкина заставила Жору все переиграть еще раз, обязала его даже кричать “Рэкс”, но выбор-то уже был сделан, и колбасой все еще пахло.
Егоровна как честный человек признала поражение и не пыталась уже урезонить торжествующего хулигана.
Тюремщица, обругав всех участников поединка, включая Ладу, последними словами, пригрозив различной тяжести карами, отправилась домой, утешаться сериалом “Пахан-3”, баба Шура, чуть не плача, осталась одиноко сидеть на своей давно скособочившейся скамейке, Жора, торжествуя, вел Ладу к своему логову, шутовски печатал строевой шаг и орал дембельский марш “Прощание славянки”: “Лица дышат отвагой и гордостью, под ногами гудит полигон”, а время между тем шло и шло, и момент похмельной истины неумолимо приближался.
7. Новая жизнь
Некогда классик французской литературы Стендаль, выказывая острый галльский смысл, разработал теорию кристаллизации любви, то есть уподобил развитие этого чувства следующему химическому процессу — “Если в соляные копи Зальцбурга бросить веточку и вытащить ее на следующий день, то она оказывается преображенной. Скромная частица растительного мира покрывается ослепительными кристаллами, вязь которых придает ей дивную красоту”. И хотя философ Ортега-и-Гассет пренебрежительно опровергает эту теорию и даже намекает на малую осведомленность автора “Пармской обители” в этом вопросе, сама метафора мне все-таки кажется точной и многое объясняющей.
Обида ли на жуликоватого односельчанина, жалость ли к убогой собачке, досада ли на собственную неспособность постоять за свои права явилась той скромной частицей, которой предстоит расцвести дивным сиянием, или же Егоровна просто, как Татьяна Ларина, да не покажется это уподобление смешным, “ждала кого-нибудь”, чтобы наградить его нерастраченной и невостребованной многие годы нежностью, но процесс пошел. Хотя сама Гогушина еще об этом не догадывалась.
Сокрушенно посидев еще некоторое время на скамеечке, баба Шура вздохнула и, прихрамывая больше обычного и морщась от разболевшейся ноги, пошла домой.
“Вот же дурная какая, — думала она про Ладу, рассеянно гладя гудевшего, как трансформатор, Барсика. — Ну как же она там будет с этим охломоном? Он-то и сам незнамо на что живет… Надо еду-то ее отнести, что ли… — и тут баба Шура вспомнила про заветную красненькую бумажку, деньги-то теперь тоже, выходит, не ее, а Жориковы. — Ведь пропьет же в одночасье. И куда ему такие-то деньжища… — но тут же строго себя оборвала — а вот это уж не твое дело, чужие деньги жалеть… Да пусть хоть обопьется, прости Господи!”.
Эх, знал бы Жора, что, потерпи он еще минут пятнадцать, и стал бы он обладателем пяти ментовских тысяч! А это ж как минимум двадцать пять литров — и это если магазинной и не самой дешевой водки, а уж сколько самогону — даже подумать страшно! Но, как писал в объяснительной записке мой однополчанин рядовой Дымьянчук: “Напала нетерплячка!”. Трубы горели и звали в поход.
Вообразите же изумление Александры Егоровны, вышедшей уже на крыльцо с мешком собачьего корма,