при виде входящих в калитку Жоры с Ладой!
— Егоровна! Купи собаку!
Вот мы б, небось, задохнулись бы от возмущения и негодования, а бабе Шуре стало смешно.
— А дорого ль берешь, купец именитый?
— Да что, сама видишь, пес породистый, не лает, не кусает, а в дом не пускает! Так что меньше литра — никак!
— Собачка знатная, конечно, да вот беда — нету литра-то.
— А сколько есть?
— Ну стопочку б, может, и налила б!
— Да что ж вы, кровопийцы, творите?! Кулачье недорезанное! На народном горе наживаетесь?!
— Ты сам горе народное, дурень.
— Назовите настоящую цену!
— Настоящая цена и тебе-то самому вместе с собакой — хрен с полтиной. Ну так уж и быть — стакан!
— И закусить. Огурчика там, капусточки…
— А что, колбаску-то всю собачка съела? Как ее кличка-то, я запамятовала? Рэкс, кажись?
— Харэ, Егоровна! Промедление смерти подобно!
— Ладно уж. Жди здесь! — остановила Егоровна шустрого Жору, попытавшегося проникнуть в избу и разведать, где припрятана славная гогушинская самогонка.
Вот так Лада, словно арап Петра Великого (если, конечно, верить Булгарину), оказалась вновь у бабы Шуры.
— Ну что? Набегалась? Эх ты, колбасница! — укоризненно обратилась к ней новая хозяйка.
Лада неуверенно помахала хвостом.
— Грязная-то ты какая. Вот мне радость-то собак чужих купать… Ну что тычешься? стыдно?.. Рэкс! — хмыкнула Егоровна, а Лада, почувствовав, что на нее не только не злятся, а, кажется, даже наоборот, затявкала и забегала вокруг старушки в ожидании ласки или игры, ну и, конечно, чего-нибудь вкусненького.
Но прежде всего собаку надо было все-таки отмыть. Егоровна достала цинковую ванночку, в которой в свое время купала маленького Ваню, сходила два раза за водой, добавила кипятку, чтобы не застудить Ладу, все это время бегавшую за ней и мешавшуюся под ногами.
— Ну давай, полезай в воду. Не бойся — тепленькая!
Ха! Не бойся! Это ты, Александра Егоровна, поостереглась бы лучше!
Вначале Лада еще все-таки робела и стояла более-менее смирно, позволяя намылить себя хозяйственным мылом, но когда Егоровна, иронически, но все-таки ласково приговаривая “С гуся вода, с Лады худоба”, стала ее ополаскивать чистой водой из корца, собачка наша окончательно уверилась, что относятся к ней хорошо, и что время наконец порезвиться — возможностей для баловства было, конечно, меньше, чем в приснопамятном бассейне, но и эти ограниченные возможности Лада использовала на все сто процентов. Пытаясь остановить прыгавшую и вертящуюся в воде скользкую собаку, Егоровна, уже сама мокрая с головы до ног, оступилась и села в буквальном смысле в лужу, что только прибавило веселости и прыткости шальной собаке, которая носилась теперь кругами по всем сеням, наскакивая на ошеломленную старушку и вспрыгивая периодически в ванночку, которую в итоге и перевернула, выплеснув остаток мыльной воды.
Ох, как обидно стало Егоровне! Как же вдруг стало себя жалко, как будто эти брызги явились последними, так сказать, каплями, переполнившими чашу ее долготерпения и покорности, как же защипало глаза — может быть, и от мыльной воды. И полились слезы — сначала скупые старушечьи, а потом в три ручья, как у несправедливо обиженного ребенка. “Свинь-нья ты-ы-ы, а не собака-а-а-а!” — прорыдала бедная Сашенька искривленным ртом и, с трудом поднявшись и утирая слезы и мыло, не глядя на неблагодарную сучонку, ушла в горницу и, как какая-нибудь кисейная барышня, бросилась на кровать. Такая вот случилась и на нашу старуху нежданная проруха.
Те, у кого глаза постоянно на мокром месте или кто вообще не умеет плакать, не могут себе представить, как странно и сладко было Егоровне дать волю этим копившимся долгие-долгие годы слезам. Неизвестно, сколько это горестно-блаженное забытье длилось, но неожиданно кто-то легко и робко коснулся седого затылка старушки. Испуганно обернувшись, Егоровна увидела устремленный на нее внимательный и печальный карий взор и ощутила теплый, нежный и шершавый язык, лизнувший ей щеку, потом нос, потом очки. “Да ты очумела, что ли, совсем?! Ты куда же залезла, негодница такая?!” Вместо ответа Лада улеглась мокрым брюхом на постель и стала умильно тыкаться носом и поскуливать. И неожиданно для себя самой Александра Егоровна, вместо того чтобы столкнуть зарвавшуюся бесстыдницу и отхлестать ее веником, как это не раз будет в их будущей совместной жизни, улыбнулась сквозь слезы и погладила беспутную собачью голову: “Ну? Не стыдно? Ну что подлизываешься теперь? Дура ты, дура!”.
С этого момента кристаллизация взаимной любви пошла такими ударными темпами, что вскоре сияние этих самоцветных кристаллов полностью преобразило житье-бытье в гогушинской избушке. К большому неудовольствию и презрительному недоумению Барсика.
Вы спросите, а как же верность? Что ж так быстро Лада позабыла свою возлюбленную Лизаньку? А я вам отвечу — чем попрекать несчастную и совсем еще молоденькую собачку, на себя лучше оборотитесь и обратите лучше внимание на бревна в своих глазах, не говоря уж о том бревне, которым корит пушкинская Марфушка Антипьевну...
Ромео вон тоже в начале трагедии был искренне влюблен в другую девушку, что нисколько не помешало ему любить до гроба свою законную супругу.
8. А.Е. Гогушина, в девичестве Богучарова
‘I am Oz, the Great and Terrible.’
‘I am Dorothy, the Small and Meek.’
Черт догадал Александру Егоровну родиться в стране, “что не любит шутить, а ровнем-гладнем разметнулась на полсвета” под властью могущественной ОПГ, известной в криминальной истории под кличкой РСДРП(б), она же ВКП(б), она же КПСС.
Отец тогда еще совсем маленькой Сашеньки, знатный плотник и печник, сеятель и хранитель, а в довершение всех бед еще и церковный староста, погиб в разгар того кромешного кошмара и скотства, которое Иосиф Сталин, куражась над мученичеством отданных ему на поругание людей, назвал “головокружением от успехов”, а Михаил Шолохов с небывалой творческой мощью и неподражаемым казацким юмором воспел в образе Макара Нагульнова.
То, что суровая вдова-ктиторша со своими пятью недобитками, женщина при всей набожности нравная и не склонная потакать глупостям и гадостям советской власти, лишилась всего только мужнина дома, уворованного коммунарами, и, переехав в родительскую избу к незамужней сестре-горбунье, была оставлена поднимателями целины в относительном покое, объясняется, скорее всего, не остаточным человеколюбием и человекообразием партийно-хозяйственного актива, а наглым и самодовольным головотяпством или, как выразился бы Жора, расп…..ством. А может, все дело (как в случаях с Пастернаком и Ахматовой), в прихоти упоенного своим долбаным всемогуществом местного пахана.
Во время войны она даже стала стремительно подниматься по служебной колхозной лестнице благодаря своему трудолюбию, сметливости и к тому времени совершенно уже уникальной честности. И быть бы ей, как героиням Марецкой и Мордюковой, славной председательшей, кабы не жгучая зависть соседа Семена Девяткина, надиктовавшая этому в общем-то неплохому мужику, вернувшемуся в 43-м с покалеченной ногой и справедливо уверенному в том, что на безлюдье и Фома дворянин, бесчисленные