заметалась, запутавшись, как Лаокоон, в неумелых повязках из разорванной простыни. Тут и Егоровна взвыла в полный голос, обняла отходящую в неведомый нам мир собаку, потом вскочила, ухватила потрепанный Молитвослов и — не вмени ей это в вину, Царица Небесная! — пав на колени пред Ладиным ложем, заголосила:
— “О премилосердный Боже, Отче, Сыне и Святый Душе, в нераздельной Троице поклоняемый и славимый, призри благоутробно на раба твоего имя рек (она ведь считала что “имя рек” — это такое специальное религиозное название, она так же обозначала и Ивана Тимофеевича и Ванечку, когда молилась за них), болезнию одержимого; отпусти ему вся согрешения его”.
Тут Маргарита Сергевна, которая поначалу просто остолбенела и онемела от такого безобразного кощунства, с криком: “А ну прекрати сейчас же, сумасшедшая ты старуха!” — вырвала из слабых рук Егоровны Молитвослов, распавшийся от такого насилия на отдельные тетрадки и листки. Но Егоровна, даже на миг не прервавшись, продолжала по памяти творить свою, в общем-то беззаконную, молитву:
— “Подай ему исцеление от болезни; возврати ему здравие и силы телесные; подай ему долгоденственное и благоденственное житие, мирные Твои и премирные блага, чтобы он вместе с нами приносил благодарные мольбы Тебе, всещедрому Богу и Создателю моему”.
— Да побойся же ты Бога, греховодница! Что ж ты творишь, придурочная?
— Пресвятая Богородица, всесильным заступлением Твоим помоги мне умолить Сына Твоего, Бога моего, об исцелении раба Божия имя рек! Все святые и ангелы Господни, молите Бога о больном рабе Его имя рек. Аминь!”
И тут сквозь завывания метели послышался приближающийся шум мотора, а потом радостные крики Чебурека: “Ыззих, ыззих! Тол бель!”.
— Ну щас вам будет скорая помощь! — зловеще пообещала Сапрыкина. Хотя всем и без нее было боязно.
И вот дверь распахивается, и в горницу с клубами пара вваливаются — сначала возбужденный Чебурек, показывающий дорогу, а за ним бальзаковского возраста врач в каракулевой шубке и кругленький, как Сиропчик, молодой фельдшер. Щурясь и протирая запотевшие с мороза очки, врачиха спрашивает: “Ну показывайте, что у вас”. Ей показывают. Очки надеты. Из тумана является Лада, как перровский волк на бабушкиной кровати. Воцаряется безмолвие. Ненадолго.
Если б ситуация более располагала к шуткам и веселью, а врачиха была более остроумна, она бы, наверно, спросила: “Пациент, а почему у вас такие большие уши?”.
Но дело складывалось вовсе не шуточное.
— Что это?.. Что это такое?..
Что-что. А то сама не видишь, мымра четырехглазая, — не что иное, как раненая и нелепо перевязанная собачка, укрытая одеялом.
— Ты только не сердись, доченька! — робко начала Александра Егоровна.
— Доченька? Вы… Вы что?! Вы издеваетесь?! Да это… Да как же… Да вы понимаете, что это уголовное дело?! Люди не могут дождаться, а вы… Кто вызывал “скорую”?!
— Доченька, миленькая, ты не сердись, ну не сердись! Ну что ж нам делать-то? Помирает ведь собачка…
— Собачка?! Собачка у вас помирает?! Я вам покажу собачку!! Это вы у меня запомните…
Тут Тюремщица, которая уже вполне насладилась сознанием собственной правоты и перепугом непослушных односельчан, не выдержала:
— А чо это вы тут так разорались?! А?! Какое такое уголовное дело? Ты тут не очень! Видали мы таких! Вы, между прочим, с ветераном труда разговариваете! Если произошла ошибка…
— Ошибка?! Ах, ошибка, значит?! Хорошо! Хорошо же! Я это так не оставлю! Я…
Но тут, как Валаамова ослица, возопил давно уже кипящий и заламывающий руки Чебурек:
— Бэтам кэфу сет нэвот! Хаким сихону макэм аллебэт! Вущау мемот йичаллаль! Лемын йичоххаль? Айафрум? Арогиту войзеро Лада бича аллебачоу!!
Сапрыкина, хотя и сама немного перепугалась этого неожиданного и страстного словоизвержения, тут же подхватила:
— Вот именно! — И, чтобы добить онемевшую медицинскую даму, укоризненно и презрительно добавила: — Врачу — исцелися сам!
А тут и Жорик, который порядком-таки струхнул и даже протрезвел, и в этом измененном состоянии сознания не мог как следует участвовать в скандале, все-таки вякнул:
— Короче, Склифосовский!
— Так! Ну все… Это дурдом какой-то. Все, поехали. Но вам это с рук не сойдет! Так и знайте! Так и знайте!
— Перестань орать, — вдруг сказал фельдшер.
— Что?!
— Орать прекрати, говорю!
— Ты что, Юлик?
— Да ничего!
Стоит, наверное, сказать, что последующее поведение Юлика было обусловлено не только его добротой и деликатностью (хотя в первую очередь, конечно, ими), но и явным напряжением (очевидно, эротического характера), существующим между ним и врачом, а также его неосуществленной мальчишеской мечтой иметь собаку — у матушки, с которой он жил, была аллергия на песий мех. Как бы то ни было, Егоровна тут же определила слабое звено и, уже не обращая внимания на пыхтящую от негодования, раскрасневшуюся медичку, направила свои мольбы к этому полному еврейскому юноше:
— Сыночек, помоги, ради Бога! Сделай что-нибудь. Ее ведь, и правда, волки подрали.. Ну, пожалуйста! Ведь помрет…
Юлик пожал широкими округлыми плечами:
— Ну, давайте посмотрим.
— Ах так? — взвилась врачиха. — Прекрасно. Просто прекрасно! Ну, можешь оставаться. Мы уезжаем. Немедленно!
— Счастливого пути!
— Смотри, пожалеешь, Юличек, пожалеешь!
— Давай-давай!
— Ветеринар сопливый!
— Угу.
— Катись колбаской по Малой Спасской! Дебилка-лепилка, фригидка-айболитка! — напутствовал бедную эскулапку расхрабрившийся Жора. А вслед еще и пропел: — Не-е жени-итесь на-а медичках! О-они то-онкие-е, как спички!
Хлопнуть как следует дверью врачу не удалось — дверь Иван Тимофеевич обил для теплоизоляции войлоком.
21. ВЕЧЕРЯ