Анна Юрьевна Котова
Небо крылатых
Узкий луч проскальзывает в щель между занавесками и медленно крадется к твоему лицу. Я не сплю. Проснулся, как от удара. Что-то снилось, тяжелое и муторное, но выветрилось, едва я открыл глаза и увидел этот луч, сползающий по стене, — и вспомнил, что я счастлив.
Тогда я осторожно приподнялся на локте, чтобы не побеспокоить тебя, спящую, и стал следить за горячим рыжим пятнышком, спускающимся все ниже и ниже.
Когда оно коснется твоих губ, я поцелую тебя.
Он очнулся и слабо застонал.
Ему казалось, что он говорит, но невозможно было разобрать ни слова.
— Что, сударь? — метнулась к койке расплывчатая тень, белая, с черными крыльями рук.
Он сощурился, тень стала немного четче, и он понял, что это женщина. Сестра милосердия в белом фартуке поверх черного платья. Лица было не разобрать. Только и видно, что из-под белого чепца — светлые волосы.
От попыток вглядеться заболела голова.
— Воды? — спросила сестра милосердия, наклоняясь над ним.
Какая вода, зачем вода, я и не думал о воде… но тут он понял, что действительно хочет пить, и ответил:
— Да.
Он не знал, что лишь шевельнул губами. Но девушка угадала слово по характерному движению губ. Сколько раз она видела, как оно выглядит на полубессознательных лицах. У нее был свой маленький словарик мимики пациентов: 'пить', 'судно', 'больно', 'да', 'нет'… Она поднесла к его рту стакан с трубочкой и смотрела, как он пьет, всасывая воду, как втягиваются и без того впалые серые щеки с пробившейся черной щетиной, как ходит кадык при каждом глотке, и думала: он выкарабкается. Обязательно. Он так молод еще. Теперь, когда он очнулся и пытается говорить, все будет хорошо.
Он выпустил из губ трубку, вздохнул едва слышно и закрыл глаза. Вернее — левый глаз, правого было не видно под повязкой.
Он уснул, но это было не то беспамятство, когда ее каждые несколько минут тянуло проверить, дышит ли он еще. Это был просто сон.
'Слава всем богам', — подумала девушка.
Ей было очень жаль его. Совсем мальчик, и еле жив. Такие юные не должны умирать. Даже если с ними случилось что-то страшное.
Она не знала, что произошло с ним — ее это совершенно не касалось, и ей даже в голову не пришло кого-то спрашивать о причине ранения, но рану-то она видела. Сразу после того, как ее все же попытались зашить, несмотря на миновавшее с момента ранения время. И после, на перевязках. Рана подживала, но медленно и плохо, пришлось снимать швы, чистить, перешивать… Старый доктор Бюнцер качал седой челкой, осматривая пациента:
— Шрам останется, и довольно большой. Рваная рана, инфекция, слишком долго без медицинской помощи… Такие штуки надо шить сразу… Еще не знаю, видит ли глаз что-то кроме света… — и, вздохнув: — Обо что же ты так расшибся, мальчик?
Но раненый был без сознания и не ответил.
Сейчас, когда он наконец уснул обыкновенным человеческим сном, девушка решилась оставить его ненадолго. Она тихонько вышла из палаты, подозвала санитара:
— Передай доктору Бюнцеру, что раненый из второй палаты пришел в себя. Тот мальчик с разбитой головой. Он поймет.
Вернулась к постели больного.
Все в порядке. Спит.
Лина с профессиональной ловкостью разматывает бинты, приподнимая его голову. Он кривится, но терпит. Самому шевелиться еще нет сил. Второй день он пытается хотя бы оторвать голову от подушки, но пока получается только повернуть ее влево. Вправо — мешает повязка. Ничего, сейчас ее снимут, пусть и ненадолго.
Бюнцер, маленький, седой и лохматый, взъерошенный, шустрый, ехидный — трогает холодными твердыми пальцами открывшуюся наконец правую скулу, прищелкивает языком:
— Лучше, юноша, гораздо лучше. Конечно, лечиться вам еще долго…
— Сколько? — спрашивает он, ненавидя себя за эту слабость, за расплывшиеся очертания предметов, за то, что он не может вспомнить… Он знает, что должен вспомнить. Чего бы это ни стоило. Но пока — черная пустота между сегодняшним безрадостным днем и недавним светлым солнечным утром…
Он трогает последнее сохранившееся воспоминание, как трогают языком больной зуб.
…я ждал, когда солнечный зайчик коснется твоих губ…
— Не меньше месяца, юноша. Сотрясение мозга — серьезная штука.
— У меня нет месяца, — говорит пациент. — Я должен… — и замолкает. Он не помнит, что именно он должен.
— Месяц, и ни днем меньше! — в голосе Бюнцера — стук захлопывающейся двери и лязг огромного железного замка. — Ваша рана не внушает мне опасений, но и она еще далека от полного заживления. Не говоря уже о сотрясении. А ваш правый глаз вообще никуда не годится.
— Давайте отрежем, чтобы не мешал, — пациент слабо хмыкает. — Будем с Уокером два сапога пара…
— Глупости мне тут не болтайте! — Бюнцер возмущен. — Глаз ему лишний! А голова вам не лишняя? Давайте и ее отрежем за ненадобностью!
— Давайте. Хоть болеть не будет. Все равно она ничего не помнит.
— Ну, имя-то свое вы вспомнили. Кстати, молодой человек, не было ли у вас прежде сотрясения мозга?
— Было. — И, неожиданно для самого себя, машинально, продолжает: — Второй раз я возвращаюсь из Грандстрима с разбитой головой.
…второй раз…
…из Грандстрима…
…я жду, когда солнечный зайчик коснется твоих губ. Тогда я поцелую тебя…
…я больше не могу без тебя, Алекс Роу…
По лицу раненого разливается зеленоватая бледность, глаза закрываются, зубы скрипят, стиснутые изо всех сил, и все же Бюнцер и Лина слышат из-за сжатых губ этот стон, который он запихнул бы обратно в глотку, да не может: слишком слаб. На подживающую рану из поврежденного глаза выскальзывает слеза.
Лина бросается к шкафчику с лекарствами, сует под нос больному дурно пахнущую склянку, но он отворачивается и цедит сквозь зубы:
— Уйдите. Быстро. Ну!
— Пять минут, господин Роу, — говорит Бюнцер и кивает Лине на дверь.
— Но перевязать…
— Через пять минут, Лина.
Лина и Бюнцер стоят у окна в больничном коридоре.