ЭФИОПИЯ
Коломб не оглядывался. Он шел мерной ритмичной походкой, и подбитые железом каблуки отчеканивали каждый его шаг. Пройдя два квартала, он свернул в сторону у перекрестка, проворно наклонившись, снял башмаки и быстро пошел дальше. Он снова ожил, вечерняя усталость, казалось, покинула его. Коломб знал, где стоят полицейские патрули, и обходил их проулками, а иногда и перелезая через заборы или шагая напрямик через пустыри. Лай собак словно преследовал его, но стоило лишь прислушаться повнимательнее, как становилось ясно, что этот лай, покрывая грохот колес и отдаленный лязг трамвая, доносился со всех сторон, словно город был на краю гибели и собакам передалось волнение их хозяев. Сигнал, приказывающий погасить огни, уже прозвучал, и пребывание чернокожего на улице считалось преступлением.
Коломб подошел к дому Эбена Филипса совсем не той улицей, что Том, и бесшумно, как ему казалось, вошел в кухню. Однако в узком коридоре показался свет, и в кухне появилась миссис Филипс со свечой в дрожащей руке.
— Почему ты так тяжело дышишь? Тебе пришлось бежать?
— Да, я спешил.
Коломб сел и обулся.
— За тобой кто-нибудь гнался?
— Нет… А кому нужно гнаться за мной?
— Я просто боюсь за тебя, вот и все.
— Бояться нечего, Джози. Я ухожу. Я беру свои вещи. Если я вам понадоблюсь, сообщите Мейм из поселка Виктория. Ты знаешь Мейм?
— Я ее знаю.
Жена Эбена бессильно опустилась на стул у кухонного стола, и в глазах ее, окаймленных темными кругами, появилось выражение отчаяния и страха.
— Значит, ты ни с того ни с сего берешь свои вещи и уходишь? Я знаю, я знаю, что-то случилось.
— Ничего не случилось, Джози.
— Кто этот человек, который приходил сюда?
— Именно тот, кого я и предполагал увидеть: скототорговец, барышник.
— А Эбен метался, как муха в бутылке. Он сказал, что это какой-то важный господин, он не поверил тебе. Эбен ревнует тебя. Иногда он доходит до отчаяния и почти готов убить тебя. Сегодня он опять напился. Он сказал, что ты лжешь, скрываешь от него что-то. Я боюсь, когда ты уходишь. Когда ты здесь, Эбен всегда трезв, потому что ему нельзя терять голову.
— Эбен — молодец.
Коломб расплатился с ней за жилье.
— А вот это для Джозефа и маленькой Марти.
Он положил на стол еще две шестипенсовые монеты. Затем, вспомнив о чем-то, он на цыпочках, прикрыв ладонью пламя свечи, прошел в комнаты. Дети спали в маленькой каморке, где у стены громоздились ящики, доски, мешки и инструменты Эбена. Коломб поставил свечу на пол, чтобы не разбудить детей, и долго стоял возле кровати, сколоченной из простых досок. Его тень на стене и потолке казалась тенью великана, склонившегося над двумя детьми. Дети опали обнявшись. Он ощущал их теплый молочный запах и слышал их дыхание. Два поколения назад, после очередной женитьбы его деда Но- Ингиля, кровь Коломба смешалась с их кровью. Тыльной стороной ладони он дотронулся до их шелковистых щечек — ладонь и пальцы его были слишком грубы, чтобы касаться ими чего-либо столь нежного. Мужчина не знает, что сказать в таком случае, и у него не нашлось нужных слов — только тяжкая грусть сдавила его горло и не отпускала до тех пор, пока не выдавила у него вздоха.
После встречи с Томом он больше не хотел рисковать и провел ночь в степи. На следующее утро, проходя мимо охранника у входа в железнодорожные мастерские, он почувствовал огромное нервное напряжение, вызвавшее спазмы в желудке. В углу кузницы вполголоса разговаривали между собой рабочие-зулусы; обнажившись до пояса, они плескались под краном, прежде чем приступить к очистке наковален и разведению огня. Когда пришли белые кузнецы, огонь уже был разведен и горны ровно гудели.
Джордж Олдхем, великан кузнец, приехавший с севера Англии, подошел к горну и наковальне и, заглянув в карту нарядов, хриплым голосом поздоровался со своими подручными.
— Доброе утро, Исайя, доброе утро, Бен, доброе утро, Буллер.
Он звал Коломба Исайей, не зная его зулусского имени. Они хором ответили «Инкоси!»[6] и улыбнулись привычной улыбкой, глядя в серые глаза, затемненные густыми, рыжеватыми бровями. Он им нравился, им приятно было работать с таким человеком, как Джордж, потому что они могли по праву гордиться им, — ведь лучшего кузнеца во всей стране не сыщешь. Они называли его «Повелитель железа», ибо самый упругий металл покорно повиновался его рукам. На нем был большой кожаный фартук, а лицо его и руки до локтей были густо испещрены татуировкой. Нос у него был синевато-багрового цвета, он умел крепко браниться, извергая поток проклятий, которых его молотобойцы не понимали и которые вызывали у них холодное отчаяние, столь обычное у людей, беспомощных перед неизвестностью. Он редко ругался по их адресу и относился к ним в общем по-дружески; угощал табаком, когда чувствовал, что они не в духе, и всегда подговаривал их постоять за себя, как полагается мужчинам.
— Почему вы спешите посторониться — хоть в канаву, — когда мимо проходит белый человек? Почему вы снимаете перед ним шапку, если даже понятия не имеете, кто он такой?
— Мы не хотим неприятностей, — обычно отвечал Коломб.
— Вот, вот! Подставляете другую щеку? Тебя, Исайя, значит, напичкали всем этим? Иисус Христос плакал… что касается меня, то я бы отправил их ко всем чертям. Вы были здесь еще до них, но вы такие покорные, смирные, вы не смеете даже голову поднять перед ними. Клянусь богом, вы заслужили того, чтобы вас тыкали носом в грязь. Если в следующий раз, когда встретите меня на Черч-стрит, вы не спрыгнете с дороги в канаву, я вас изобью.
— Да, инкоси! — сказал, смеясь, Бен.
— Не смей мне поддакивать. Я говорю истинную правду. В такой поддакивающей стране невозможно жить. Самым лучшим днем для меня будет тот день, когда я уберусь отсюда.
Тридцать лет он обещал себе убраться из этой страны. Тридцать лет он посылал на голову генерального директора Управления железных дорог — «кровавого пса сэра Дэвида» изощреннейшие проклятия, похожие на какую-то злобную, безбожную молитву о мести. Вопреки существующим правилам он учил рабочих-зулусов своему ремеслу, и самые способные молотобойцы становились настоящими кузнецами.
Более молодых кузнецов пугало это жадное стремление учеников к мастерству, и он говорил им, подмигивая:
— Пусть учатся тяжелой работе и выполняют ее. К чему вам беспокоиться из-за этого?
Джордж Олдхем пленял и одновременно изумлял Коломба. Этот англичанин не походил на других: на первый взгляд он не производил впечатления серьезного человека, а между тем за его шутливой бранью, за резкой сменой настроений старого пьяницы скрывалась какая-то своеобразная серьезность. Коломб сразу заметил, что его товарищи никогда не говорят о Джордже пренебрежительно, как о других мастерах. Если они прямо спрашивали его совета, ответ часто представлял собой грубую насмешку. Они переставали спрашивать, но слушали его со странно счастливым выражением в глазах и, работая с ним рядом, сами становились как-то солиднее и старше.
В то утро, когда Коломб с угрюмым ожесточением бил своим молотом, он заметил, что насмешливые серые глаза Джорджа украдкой следят за ним из-под мохнатых бровей.
— Ну-ка, выкладывай, Исайя, — сказал Джордж во время передышки.
— У меня очень болен отец. Я должен вернуться домой, пока он не умер.
— Черт возьми, — свирепо усмехнулся Джордж, — у вас у всех отцы умирают медленной смертью. Ладно, убирайся, и черт с тобой!