Я оканчиваю свою работу изо дня в день, и все свои решения и повеления тогда же передаю министрам“. В одной из зал солдаты силились снять вделанное в стену огромное зеркало, а между тем огонь уже приближался. Видя опасность, Николай I велел солдатам отойти, но они все еще надеялись спасти этот предмет большой ценности и не расходились. Тогда государь бросил в зеркало свой бинокль, и разбил стекло вдребезги. „Видите, ребята, — сказал он, — что ваша жизнь мне дороже зеркала, и прошу сейчас же расходиться“»{463}, — писал В. Г. Авсеенко.
В. А. Жуковский тоже описал это грозное бедствие:
«Пожар, усиливаемый порывистым ветром, бежал по потолкам верхнего этажа; они разом во многих местах загорались и, падая с громом, зажигали полы и потолки среднего яруса, которые в свою очередь низвергались огромными огненными грудами на крепкие своды нижнего этажа, большей частью оставшегося целым. Зрелище, по сказанию очевидцев, было неописанное: посреди Петербурга вспыхнул вулкан. Сначала объята была пламенем та сторона дворца, которая обращена к Неве; противоположная сторона представляла темную громаду, над коею пылало и дымилось ночное небо; отсюда можно было следовать за постепенным распространением пожара; можно было видеть, как он, пробираясь по кровле, проникнул в верхний ярус; как в среднем ярусе все еще было темно (только горело несколько ночников, и люди бегали со свечами по комнатам), в то время как над ним все уже пылало и разрушалось; как вдруг загорелись потолки и начали падать с громом, пламенем, искрами и вихрем дыма, и как наконец потоки огня полились отовсюду, наполнили внутренность здания и бросились в окна. Тогда вся громада дворца представляла огромный костер, с которого пламя то всходило к небу высоким столбом, под тяжкими тучами черного дыма, то волновалось как море, коего волны вскакивали огромными, зубчатыми языками, то вспыхивало снопом бесчисленных ракет, которые сыпали дождь на все окрестные здания. В этом явлении было что-то невыразимое: дворец и в самом разрушении своем как будто неприкосновенно вырезывался со всеми своими окнами, колоннами и статуями неподвижной черной громадой на ярком трепетном пламени. А во внутренности его происходило что-то неестественное: какая-то адская сила там господствовала, какие-то враждебные духи, слетевшие на добычу и над ней разыгравшиеся, бешено мчались повсюду, сталкивались, разлетались, прядали с колонны на колонну, прилипали к люстрам, бегали по кровле, обвивались около статуй, выскакивали в окна и боролись с людьми, которые мелькали черными тенями, пробегая по яркому пламени. И в то время, когда сей ужасный пожар представлял такую разительную картину борьбы противоположных сил, разрушения и гибели, другая картина приводила в умиление душу своим торжественным, тихим величием. За цепью полков, окружавших дворцовую площадь, стоял народ бесчисленной толпой в мертвом молчании. Перед глазами его горело жилище царя; общая всем святыня погибла; объятая благоговейной скорбью, толпа стояла неподвижно; слышны были одни глубокие вздохи, и все молились за государя»{464}.
Граф В. А. Соллогуб вспоминал: «Когда сгорел Зимний дворец, половина, на которой жил Жуковский, уцелела каким-то чудом. Жуковский был этим очень недоволен и, возвратясь в свою комнату, обратился к ней с досадой: „Свинья, как же ты-то смела не сгореть!“»{465}.
Помнили об этом пожаре и в семье Натальи Николаевны, когда из огня был спасен портрет ее бабушки по линии матери — Ульрики Поссе, ставшей второй (незаконной) женой ее деда.
Дочь Натальи Николаевны от второго брака, Александра Петровна Арапова, писала:
«Когда случился пожар в Зимнем Дворце, то вызванным войскам было поручено спасать только самыя ценныя вещи из горевших апартаментов. Один офицер, проникший в комнаты фрейлины Екатерины Ивановны Загряжской, был поражен стоявшей в комнате миниатюрой, изображавшей обаятельную голову в напудренной прическе, и инстинктивным движением схватил и унес ее. Оправлена она была в незатейливую черепаховую рамку. Впоследствии, при сдаче вынесенных вещей в дворцовую контору, принимавший чиновник, недоумевая, осведомился, что побудило офицера спасти столь маленький, ничтожный предмет.
— Да вглядитесь хорошенько, — и вы поймете тогда, что я не мог оставить изображение такой редкой красавицы в добычу огню!
Миниатюра была возвращена владелице. После ея смерти она досталась моей матери, которая, указывая на нее, говорила, что люди, знавшие Наталью Ивановну (Загряжскую, в замужестве Гончарову. —
Дворец был восстановлен по проекту архитекторов Василия Петровича Стасова и Александр Павлович Брюллова. Им удалось сохранить лишь внешний облик дворца, созданный по проекту Франческо- Бартоломео Растрелли (1700–1771), но во внутренней отделке, где прежде насчитывалось 460 залов и комнат, убранство которых было необычайно пышным, почти ничего от работы великого итальянского зодчего не осталось.
Восстановительные работы велись днем и ночью, и уже в марте 1839 года, к Пасхе (за рекордные 15 месяцев), Зимний дворец был восстановлен. В этом громадном сооружении насчитывалось 120 лестниц, 1940 окон. (Общая протяженность всех помещений здания Эрмитажа ныне составляет 25 км.)
Комнаты фрейлин по-прежнему находились на третьем этаже. Среди прочих были там и комнаты Екатерины Ивановны Загряжской, в которых она провела не один десяток лет.
В этот день А. И. Тургенев приехал в Париж, где находились многие из его соотечественников. Но ни Андрея Карамзина, ни чету Смирновых Александр Иванович уже не застал: сын историографа вернулся в Россию еще в октябре, а семейство Александры Осиповны возвратилось месяцем раньше.
Между тем год, пришедший на смену високосному 1836-му, отсчитывал свои последние дни… Трагический 1837-й уходил в прошлое.
Окунувшись в светскую жизнь Петербурга, Александра Осиповна Смирнова по-прежнему продолжала вести свой дневник. Спустя семь лет она рассказывала на его страницах о своем знакомстве с Евдокией Ростопчиной: «Я обедала у графини Ростопчиной с Ю. Ф. Самариным[84] .
После обеда вспоминали прошлое, первую нашу встречу. Это было в 38 году. Я вернулась из Парижа после почти трехлетнего путешествия. Не знаю почему, я с неизъяснимым сожалением слушала. Так много прошло времени, столько утратилось надежд, столько трепетало сердце без отголоска в эти лучшие годы жизни; а теперь, теперь всему конец, всему земному, всякой земной привязанности; вижу я смерть, если не в моей душе, то вокруг себя. Из моей памяти изгладилось совершенно это событие тогдашней жизни. Графиня Ростопчина была тогда для меня загадочное существо. Я желала с ней познакомиться, но ожидала, чтобы она сделала первый шаг. Какая-то странная природная гордость, которая развилась во мне при вступлении в общество, совершенно мне чуждое и потому неблагосклонное, мешало мне всегда при первых встречах. Я выжидала внимания, никогда не старалась и не умела его возбудить. Оттого так немногие знали, что едва ли кто-нибудь простосердечнее меня в этом обществе. Графиня Ростопчина заметила в уголке маленькую женщину в красном тюрбане, весьма медленно двигающуюся, лениво облокотившуюся на кресло, спросила, кто это новое лицо, и была мне представлена графиней Борх. Ей не понравился мой тюрбан; он, однако же, вышел из рук знаменитой Веаибгат, был ею придуман в Париже для меня и, как я теперь помню, нашел полное одобрение государя и многих молодых барынь; Елена Хрептович[85] даже брала его на фасон. Эта зима была одна из самых блистательных. Государыня была еще хороша, прекрасные ее плечи и руки были еще пышные и полные, и при свечах, на бале, танцуя, она еще затмевала первых красавиц. В Аничковском дворце танцевали всякую неделю в белой гостиной; не приглашалось более ста персон. Государь занимался в особенности