— Нет, нет, что ты, не надо! — задергался перепуганный Анчута. — Пожалуйста, пожалуйста, не говори так, не надо такое говорить — ведь слова сбываются, сбываются, обязательно сбываются, — отчаянно замахал он скрюченными лапками.
— Кончай свою музыку, мудила! — зарычал на него Зуич. — Долбишь и долбишь, долбишь и долбишь, как долбоклюй какой. Последние мозги продолбил, композитор… ети ж твою трах-трах!! — выразился он, посчитав очки. — Ну ёханый бабай… ну ё-моё, Анчута, ну если так неймется, ты вон лучше польку-бабочку нам сбацай, понимаешь, летку-енку какую-нибудь там организуй. А еще-ка лучше чифирем для нас для всех займись — даром, что ли, ты целый день при кухне трешься! Вон, Эльвиру сходи попроси, нехай тебя к плите пустит, ты же с ней вроде как вась-вась…
— Ты что, ты что, как такое можно, — скороговоркой отвечал Анчута, — что ты такое говоришь, разве Эльвира Васильевна сейчас разрешит?! Она при Александре Иваныче ни за что не разрешит — он же партийный, хоть он и санитар, идейный он, он тут же всех заложит! А Даздраперма Спиридоновна?! — с ужасом вспомнил он о заведующей отделением.
— Даздраперма, Даздраперма, — передразнил его Зуич, — ну и что, что Даздраперма Спиридоновна, дерьма-то пирога. Я вон с Хуей Срулевной знаком был, и то, понимаешь, ничего такого, а ты говоришь — Даздраперма…
— Да я же не об этом говорю, это же не то, имена всякие бывают, — пуще прежнего зачастил Анчута, — я совсем, совсем другое говорю: Даздраперма Спиридоновна всё еще здесь, на отделении, она сегодня допоздна будет. Что ты, что ты! При ней, при Александре Иваныче — как такое можно! Нет, не могу я сейчас Эльвиру попросить, не буду; что я — заболел…
— А то нет, — хмыкнул язвительный пропойца Генка, — кто бы тебя здесь столько лет держал, здорового-то! И ведь сколько я тебя, хмыря, знаю, сколько я сюда залетал по пьяной лавочке — ты же с чаем никому, никогда, ни разу не помог. Ладно сейчас, черт с тобой, но когда ты, блин, посуду моешь — чего проще: взял ковшик, на газу закипятил — и всё, звездец, порядок, никаких проблем…
— Это у вас у всех никаких проблем, — с горечью возразил Анчута, — а меня накажут, если вдруг заметят. Вам это баловство, вы отсюда все по домам выпишетесь, а я нет. Мне, может быть, всю оставшуюся жизнь на Пряжке жить придется…
— А чего так? — без особого интереса спросил восточный человек Рамзан.
— Так получилось, — скособоченный человечек натужно поднялся и бережно закрыл клавиатуру, — некуда мне отсюда выписываться, — тихо произнес он и побрел прочь, по обыкновению горбатясь и припадая на правую ногу.
Труженик Петрович скрипуче распрямил широченную спину.
— Готово, — сказал Петрович, — вроде бы должно работать. Опробуем, что ли? — спросил он Миху.
— Ты и на нас троих запогань, слышь, я вечерком отвечу, — нагловато встрял Зуич.
— Ну, ежели ответишь… — раздумчиво проговорил Петрович. — Мишаня, ты как? Твой чай, решай — подсобим людям? — Миха без охоты согласился. — Лады, — сказал Петрович. — Ты посмотри там, Мишаня, постой пока…
Он подошел к фортепьяно, поднял верхнюю крышку, выудил из инструмента литровую стеклянную банку, заранее наполненную водой. Миха занял место в проеме без двери, откуда просматривалось всё отделение, оценил ситуацию и кивнул, давая добро. Петрович установил банку за телевизором, выдернул шнур из сети и принялся заскорузлыми пальцами прилаживать к розетке проводочки кипятильника.
С треском проскочила искра, вода в банке напряженно загудела, процесс пошел.
Момент был удачный. Заведующая удалилась к себе в кабинет, рябой санитар Иваныч дисциплинированно дежурил у надзорной палаты, славная сестричка Леночка споро раскалывала аминазин, а бойкая толстуха Эльвира, баба языкатая, но не злая, занята была в процедурной. «Азик! Азик! Айзенштадт! Где ты есть, покажись скорее! — звала она. — Покажись давай, таблетки получи, не задерживай! Азик! Азик, наказание Господне! Да получи ты свои „зерна Моисея“, сукин ты сын!!» — взывала голосистая медсестра, а седой, сорока лет от роду, вислоносый больной Айзенштадт торопливо онанировал возле туалета.
Всё шло своим чередом. Вязкое больничное время, с утра взбаламученное свиданкой, давно успокоилось и теперь едва тащилось, как несчастный Загребай-Нога-Анчута к палате для хроников. Пациенты из числа неусидчивых бродили из конца в конец сводчатого коридора, иные из них приборматывали и жестикулировали, словно помогали себе руками, будто барахтались в густом, перенасыщенном химией, затхлом воздухе. Неусидчивые проходили девяносто семь шагов в одну сторону: от двери без ручки во врачебный кабинет в дальнем конце коридора мимо палаты без двери, мимо еще одной такой же палаты, мимо процедурной, мимо фонтанчика с питьевой водой и онанирующего еврейского мальчика Айзенштадта возле донельзя загаженного туалета, мимо чуланчика с ведрами и швабрами и мимо парадной двери — тоже, разумеется, без ручки…
В тупичке странствующие разворачивались и, держась другой стороны, отмучивали то же самое расстояние: мимо столовой, мимо запертой кухни, мимо курилки и палаты хроников, то есть «овощехранилища», мимо сестринской, мимо надзорки и мимо еще одной палаты. В итоге они снова оказывались у запертой двери без ручки, а затем опять возвращались к тупичку, где, стоя на коленях под скрижалью с правилами внутреннего распорядка, давно не стриженный старичок из мирян по прозвищу отец Федор что-то с присвистом шептал в свою всклокоченную седую бороду, с ужимками кланялся и смачно плевался через левое плечо.
И уже от этих от одних словно обезличенных, как заведенных, будто насекомых хождений, уже от одной только здешней загаженной атмосферы можно было в кратчайший срок преизряднейше задвинуться, будто заразиться; и если бы не чифирь…
Чифирь был готов. Разнородная компания устроилась за доминошным столом. Эмалированная больничная чашка пошла по кругу.
— Отлично получилось, Петрович, — оценил Миха, пригубив целительное зелье.
— На плите бы лучше было. На газу оно куда сподручнее, чем с этой хренотенью мудохаться, но поди сейчас доберись до газа, — отозвался Петрович.
— А силен Анчутка наш дурачком прикидываться, — заметил между прочим Генка, — нет, врубись: дурачок-то он, может, и дурачок, но интерес свой знает. За кухню зацепился — и всё тут, от своего ни в жизнь не отступится… Оно понятно, конечно, Анчута одинокий, передач ему не перепадает, подхарчиться нечем, а так ему хоть кусок получше достается. Без приварка тут — дерьмо дело, тутошней баландой и свинья побрезгует…
— Харч везде первым номером идет, — поддержал содержательную беседу Зуич. — В армии первогодкам всегда жратвы не хватает, так у нас в части салабоны, слышь, на складу шуровать наладились. Окно там железяками забрано было, но — слышь, слышь, мужики, не поверите! — Зуич оживился. — Один первогодок таким дистрофиком был, что через окно на склад промежду прутьями протискивался. И надо же ведь, падло: он не всё наружу, блин, передавал — он еще и там, на складе, отжирался! Так он и загремел: как-то раз туда он втиснулся, понимаешь, а обратно до того брюхо набил, что между прутьями его заклинило. Остальные все сдриснули, а этого засранца так на месте и взяли — да еще помучились, пока вытащили…
— И что с ним сделали за это? — спросил Петрович.
— А чего такого непонятного с ним делать, с задохликом-то с малахольным, — презрительно скривился Зуич. — От обжорства, понимаешь ты, мудилу полечили. У меня на всякие такие случаи сержант в специалистах числился, из этих, — мотнул он головой на Рамзана, — ну, из ваших, из узбеков…
— Я казах, — сухо поправил его Рамзан. — А по деду ссыльному — чечен.
— Узбек, казах — мне без разницы, — отмахнулся Зуич.
— Я казах, — с нажимом повторил поджарый Рамзан. — Это тебе без разницы, — голос Рамзана стал резче, — это здесь тебе без разницы, а у нас это очень большая разница. У нас так не ошибаются, за такие ошибки у нас учат. Очень сильно учат, больше никогда ошибаться так не станешь.
— Ладно, будет тебе, понял. Казах так казах, делов-то, — не стал напрягаться Зуич. — Ну так вот, слышь, сержант мой быстренько салабону терапию прописал — по оврагам, понимаешь, с полной выкладкой. А этот интеллигентский недоносок потом самострел сделал, — Зуич кривовато ухмыльнулся, —