ну точно он шизиком был: пулей со смещенным центром тяжести в себя пальнул. Мама не горюй, какая мясорубка от этих «кувыркашек»! Я раз на стрельбище каску на кочан капусты насадил, стрельнул, представляешь, так капусту в крошево нашинковало…
— И за что тебя из прапоров поперли? — ненавязчиво поинтересовался Петрович.
— А за это за самое, — бывший прапорщик выразительно щелкнул себя по щетинистому горлу, — за родимую, понимаешь ты, за пьянку, мать ее ети! — задиристо выкатил он на Петровича водянистый зрак.
— Понимаю, чего тут не понять, — Петрович аккуратно прибрал пустую чашку и сдержанно напомнил: — За тобой должок на вечер… Мишаня, как ты — перекурим? — предложил он очень своевременно.
В курилке было свежо. Сидя на подоконнике настежь распахнутого окна, похожий на кучерявого херувимчика малолетний наркоман Кирюша скармливал воркующим голубям обеденную пайку хлеба. Приваженные им птицы давно уже изгадили весь карниз, а самые решительные из них протискивались через решетку и без опаски брали крошки прямо с рук. Грязный кафель на полу был щедро залит водой — незадачливый правозащитник Мартышкин неумеючи упражнялся со шваброй, зарабатывая лишнюю пару своих же сигарет сверх нищенской ежедневной нормы.
Был он местной достопримечательностью: высоколобый и гривастый, с ухоженной интеллигентской бородкой клинышком, коротконогий и вислозадый — словом, самый что ни на есть диссидентствующий диссидент. Впечатления душевнобольного Мартышкин на первый взгляд не производил, изредка вроде как заговаривался, но чаще говорил вполне разумные, хоть и общественно неправильные вещи. Выставленный за эту разговорчивость с работы, он никуда больше устроиться не смог, угодил под статью о тунеядстве, но затем образумился. Повел он себя вполне здраво — просто-напросто потрудился залечь в сумасшедший дом, закономерно предпочтя уголовщине необременительный диагноз «вялотекущая шизофрения» и ни к чему не обязывающую третью группу инвалидности.
Миха перешагнул через лужу у порога, прошел к окну, покосился на Кирюшу. Тот стряхнул с ладоней последние крошки хлеба и с такой пронзительной задумчивостью уставился поверх унылых клетушек прогулочных двориков, поверх больничной стены с колючей проволокой и облезлого заводского склада за ней, так он проникновенно смотрел в голубое небо за решеткой, что Михаил как бы поневоле съехидничал:
— И зачем это люди не летают, а, Кирюшенька? — поддел он его, протягивая Петровичу без трех сигарет пустую пачку. — А затем люди не летают, — назидательно воздел он палец, — что и так-то они всё вокруг себя засрали, а уж с крылышками-то… Но вообще-то, Кирюша, голуби твои — это правильно, это в чем-то даже символично. Да, между прочим, дружище, сам-то ты часом не голубой? Не педик, нет? — от нечего делать поддразнил он загрустившего малолетку, пока Петрович выцарапывал из нагрудного кармашка пижамы спичку и зажигал ее о стену.
— Сам ты… — резко отвернулся от решетки Кирюша, — мудак ты, понял! — с неожиданной злобой огрызнулся он, соскочил с подоконника и вышел, почти выбежал из курилки.
— Однако нервничает пацан, того и гляди в глотку вцепится… Ну да чего другого в нашем, блин, зверинце ожидать, — пожал плечами Миха, — меня вон Зуич чем дальше, понимаешь, тем больше раздражает, ничего не могу с собой поделать. И рад бы в рожу двинуть, да пока вроде как бы не за что, — прикурив, пожаловался он. — И что-то слабовато мне верится, будто с прапорщика погоны за пьянку сняли, — это же почти как уголовника за плохое поведение из зоны на свободу выставить. Как ты считаешь, Петрович? Кстати, сразу не сообразишь, что паскуднее у нас — армия или тюряга. И кому нужна такая армия, согласись!
Битый жизнью мужик Петрович, побывавший в свои тридцать с небольшим и в армии, и в тюрьме, молча согласился, но бывший заштатный доцент Мартышкин энергично возразил:
— Не знаю, о чем вы, извините великодушно, но вот коммунистам нужна именно такая армия. — Мартышкин с удовольствием отставил швабру. — Мишенька, вы простите Бога ради, но не угостите ли вы и меня сигареткой? — заискивающе спросил интеллигентный Мартышкин, тщательно вытирая руки о штаны.
— Отчего же нет, Лев Давыдыч, сегодня я богатый, — улыбнулся Миха. — Прошу вас, травитесь на здоровье, — протянул он ему последнюю сигарету.
— Вот спасибочки! — Мартышкин, не раздумывая, взял, прикурил и жадно затянулся. — Привык я, знаете ли, в табачке не стесняться, считайте, лет так сорок копчу как хочу… Да, а что касается армии, — охотно подхватил он разговор, — ведь что тут очень любопытно? Здесь любопытно то, что по большому-то счету ее боеспособность есть дело десятое! Нет-нет, в самом деле — вот что такое Советская армия? Да прежде всего важнейшее, доложу я вам, необходимейшее звено в процессе производства так называемого советского человека! А что такое
— Так кто б чего говорил, Лев Давыдыч! — усмехнулся Миха. — Я же так и вовсе как рыба, понимаете, об лед не возражаю, — рассмеялся он от всей души.
— Да-да, конечно же, конечно, именно вот так, как будто так и нужно, — разгорячившийся Мартышкин определенно зарапортовался, — разумеется, в этом-то и дело, на этом-то вся система наша проклятущая стоит, а поэтому…
Перебивая его, из коридора громыхнуло: «Мартышкин! Мартышкин! Левушка Давыдыч! — расстаралась на всё отделение горластая Эльвира Васильевна. — Где ты делся, покажись! Ты чего там — пол до дыр протереть собрался? Или ты опять с кем языком по углам пропаганду чешешь, вражий голос? А ну, завязывай давай, швабру взад вертай, гонорар получай!» — громогласно распорядилась медсестра, и Мартышкин запнулся, как споткнулся:
— А поэтому… а потому… ох, извините, извините, Мишенька, слышите — зовут меня, — засуетился Лев Давыдович Мартышкин, — ничего, ничего, эту актуальнейшую тему мы с вами еще не раз обсудим, непременнейше мы с вами побеседуем, — торопливо подхватил он швабру, — иду я, иду!! — поспешил на зов колченогий правозащитник, на ходу бережно гася наполовину выкуренную сигарету.
Михаил посмеивался, Петрович задумчиво скучал.
— Пылишь ты много, Мишаня, — помолчав, по-дружески заметил Петрович. — Сам посуди: Кирюшу ты за просто так обгадил, Жориком, я заметил, демонстративно брезгуешь, с Левушкой не в первый раз о политике лясы точишь, — неодобрительно покачал он головой. — Краснобай этот Мартышкин, только и знает, что попусту треп разводить. Только ты сам понимать должен, что с его-то биографией ему здесь ох как прогибаться приходится. Так что он и не попусту, не просто так воду мутить может. Тут неправильные разговорчики быстро до Даздрапермы доходят, система здесь отлажена…
Миха плюнул и растер.
— Да и на здоровье, пусть себе доходят, — уверенно усмехнулся Миха. — Мне-то что, мне ж оно и лучше — так меня скорее психом признают. В этом-то разрезе Мартышкин верно рассуждает: в нашей стране главное — что? А главное, чтоб никто и ничего, и при этом чтобы все были бы довольны. А ежели у нас кто чем недоволен, то он просто-напросто умом тронулся — сумасшедший, что возьмешь! Ну а ненормальных же у нас нынче не сажают, таких теперь всё больше кладут, — развел он руками, — так ведь я и так уже лежу — и уже я вроде как бы леченый…
— Так ведь могут и круче залечить, еще одним Мартышкиным заделать. Тебя здесь такой дрянью могут накачать, что и выходить не захочешь, а если и выйдешь, то быстренько назад запросишься, — мрачновато предостерег его Петрович и подбил итог: — Ладно, как знаешь, дело-то твое, тебе жить, — подвел он черту под разговором и щелчком отбросил подгоревший фильтр.
Петрович был прав, и Миха промолчал.
Разговорчивый Мартышкин представлялся ему персонажем занятным, Михаил действительно отличал его среди прочих пациентов — отличал, но всерьез не воспринимал. Равно как не воспринимал он, по крайней мере — старался не воспринимать, всерьез и многое другое, в том числе и пресловутую армию. Будучи человеком живым и беспокойным, будто одержимым, почти как отягощенным чем-то, ему самому покамест неведомым, Миха в пестрые свои двадцать два успел поучиться в медицинском институте, затем