проживало больше 35 тысяч. Когда у городов возникала необходимость в экспансии, они скорее строили поблизости город–спутник, чем шли на увеличение собственной территории — тем самым сохраняя преимущества управляемости.
Привилегированный средневековый город, с его крепкими общинными устоями, автономией и целостной социальной идентичностью, представлял собой краеугольный камень европейской культуры. Но, вопреки сложившемуся пониманию новой урбанизации как рождения, или возрождения, цивилизованной жизни после унылого застоя «темных веков», с недавних пор начинает складываться гораздо более интересная картина этого явления. Перемещение экономической и культурной активности в сельскую местность, последовавшее за распадом Римской империи, фактическое отсутствие централизованного контроля на какое?то время позволило локальной культуре утвердить себя заново. Однако в ходе многосотлетнего процесса, стартовавшего в VIII веке при Карле Мартелле, почти вся аграрная территория Западной и Центральной Европы была повторно подчинена произволу верховных властей. На фоне такого закрепощения деревни городские обитатели имели возможность жить и работать в условиях относительной независимости и объединяться для защиты собственных интересов. В этом смысле средневековые города явились продолжением тех независимых сообществ, которые существовали в Западной Европе еще с доисторического периода.
Средневековые города действительно обеспечивали убежище от кабалы сельских феодалов и альтернативный способ общинного существования, однако не следует делать вывод, что сельское население прозябало в жалком состоянии беспомощности, покорности и невежества. Несмотря на рост городов, Европа в подавляющей степени оставалась аграрным обществом. И когда мы стараемся понять, в чем состояла жизнь наших средневековых предков, нас сковывает не их невежество, а наше собственное. Мы отделены от средних веков позднейшим изобретением автономной личности, в которой видим себя и которая искажает любое наше сознательное усилие. Средневековое смирение перед судьбой, единодушная вера в предопределение и неотвратимый конец света кажутся нам удавкой человеческого духа и отрицанием всех творческих порывов. Тем не менее почти не отраженная в анналах и хрониках жизнь подавляющего большинства тогдашнего населения—безграмотного, необразованного крестьянства — была насквозь пропитана особой духовностью, в многообразных проявлениях которой мы с таким упорством пытаемся разобраться.
Христианство трансформировало верования наших прародителей — кельтов, готов, викингов и славян, но ни в коем случае их не вытеснило. Ритм смены времен года, кругооборот рождения, жизни и смерти, преобладающее эмоциональное значение родственных отношений — все это несло огромную смысловую нагрузку в мире, где время измерялось движением солнца по небосводу и общинной памятью, а география была делом личных испытаний и познаний, а не абстрактной картографией. Самоопределение человека начиналось с семьи и простиралось на деревню, феодальный домен или город (и никогда на страну или этнос), а целостность среды очерчивалась общим горизонтом верований и опыта. Сам же человеческий опыт был в первую очередь опытом жизни в природном мире, по–прежнему неподатливом и опасном, но в то же время полном волшебства, — в пространстве, лучше всего постигаемом сознанием, которое населяло природу сверхъестественным. Границы между реальным и нереальным, истиной и вымыслом не имели значения в мире, где недуг мог поразить человека без видимой причины, где исцеления всегда были чудесными и где урожай был обилен только в случае исполнения нужного ритуала, как правило языческого. Средневековое мировосприятие проистекало не из хаоса поверхностных и некритично усвоенных предрассудков, а из фундаментального понимания того, что верность обычаю предков есть вопрос жизни и смерти.
В этом мире символика, чудеса и обряды христианской церкви оказывались еще одним набором инструментов в нескончаемой работе освоения природы, еще одним способом ассимилировать ее непредвиденные скачки и размеренные циклы, ее непостоянство и волшебство. С одной стороны, вера в христианского Бога как подателя всех благ и вершителя судеб всего сущего была безраздельной, а драматургия религиозного миросозерцания (наследовавшего языческим верованиям народов Запада) создавала систему координат, в которой происходило осмысление жизни. С другой — авторитет католической церкви ощущался более под сводами храмов и замков, чем в крестьянской лачуге, сельской таверне или городской аптеке.
Средневековые крепостные, издольщики и кустари, несмотря на преобладающую неграмотность, не были невежественны. Они знали, что первостепенная важность соблюдения обьгчая диктуется не просто способностью последнего влиять на плодородие земли, но и фундаментальными законами общественного бытия. И если современному уму импонируют простые уравнения из причин и следствий, то наши предки в этом отношении были несравненно мудрее. Средой и содержанием их жизни была сложная и тонко сбалансированная система отношений друг с другом и с природой. Они знали, что молитва и обряд должны идти рука об руку с хозяйской распорядительностью, заботой о земле и скоте и ответственностью за плоды труда, — что эти вещи не противостоят, а непрерывно подпитывают друг друга. Христианство было принято и усвоено простыми людьми Запада не потому, что оно переворачивало традиционное миросозерцание, а потому, что оно сумело встроиться в бесконечный процесс приспособления к жизни в природном мире. Поскольку этот процесс никогда не застывает во времени. Средневековье являет нам то же сочетание неизменных потребностей и непрерывных изменений, как и любой другой отрезок истории. Его завершение, оказавшееся долгим и болезненным, было спровоцировано его собственным расцветом—богатство и индивидуализм, накопив критическую массу, стали первыми вестниками наступающей современности.
Глава 8
ИСКУССТВО КАК ЦИВИЛИЗАЦИЯ
В Италии тридцать лет правления Борджиа — это сплошные войны, террор, убийства и кровопролития, но они произвели на свет Микеланджело, Леонардо да Винчи и весь Ренессанс. В Швейцарии была одна лишь братская любовь, люди пятьсот лет жили при демократии и мире — и что произвели они? Часы с кукушкой.
Ренессанс — не столько период истории, сколько сокровищница мифов, созданных нами о западной цивилизации. Уникальность Ренессанса как научно–исторической концепции проистекает из воплощенного в нем сплава двух понятий— искусства и цивилизации, неожиданно оказавшихся взаимозаменяемыми. В трудах по истории искусства западная живопись, скульптура и архитектура с Ренессансом достигают своего совершенства, а после начинается долгий упадок, прозябание в тени великих мастеров. Мы сами, когда смотрим на какое?нибудь из полотен Рафаэля, скульптуру Микеланджело или здание, спроектированное Брунеллески, чувствуем, что эти шедевры воплощают собой высочайшие ценности западной, да и вообще любой цивилизации; иногда мы даже склонны уверовать в то, что сочетание трепета и воспарения, охватывающее наш дух при виде «Рождения Венеры» Боттичелли, и есть цивилизация в самой ее неизъяснимой сущности. Однако такое переплетение искусства и цивилизации в Ренессансе странным образом влияет на наше понимание прошлого. Нам начинает казаться, что любой отрезок времени или место на карте, сумевшие произвести на свет великое искусство, должны обладать социальными, политическими и культурными характеристиками, которые каким?то образом выбиваются из общего ряда. И наоборот, любой период, от которого не осталось значительного художественного наследия (жалкие часы с кукушкой!), перестает быть достойным серьезного внимания.
Возрождение — непростой предмет исследования для историков, потому что, попадая в его призму, история Европы вдруг превращается в историю итальянской живописи, скульптуры и архитектуры. Внезапно становится важнее знать, кто заказал какое полотно и почему, чем помнить, чье