себе самоценность и избранность — одевался в маскарадный костюм короля и чувствовал себя небожителем, не желавшим иметь ничего общего с толпой мальчишек и девчонок, игравших внизу. И хоть ему, девятилетнему мальчику, конечно же, хотелось порезвиться вместе со сверстниками, и его волновали их голоса, особенно девичьи, но знак избранности, сознание того, что ему не по пути с ними, не позволяли ему спуститься к ним. Ведь они, писал Сальвадор, — «шушера, шелуха, размазня, сброд, стадо недоумков, которым можно вдолбить что угодно. Я никогда не спущусь на улицу — ни буквально, ни фигурально. Я там ничего не найду. Я изначально обладал чувством выси — оно было моей природной отметиной».

Однажды он шел в коллеж и увидел впереди себя трех девочек. Одна из них, которую подружки называли Дуллитой, хрупкая и тоненькая, с талией, что «вот-вот переломится», ему очень понравилась. На его шаги подружки обернулись, а она даже не повернула головы. Дуллита ему так понравилась, что ему страстно захотелось, чтобы она пришла к нему в мастерскую.

И он с нетерпением стал ждать, когда же она придет, но этого не могло быть, потому что она не знала его, не знал ее и он, но от этого мало что менялось, — он был убежден, что Дуллита обязательно придет к нему. Неудовлетворенное желание было таким жгучим, страстным и сильным, что у него пошла из носа кровь. Дуллита удивительным образом соединилась, сплавилась с образом русской девочки, уносящейся на тройке от стаи голодных волков по заснеженной дороге…

Здесь уместно вспомнить, по ассоциации, эпизод из «Волшебной горы» Томаса Манна, где главный герой Ганс Касторп, увлекшийся Клавдией Шоша, русской пациенткой санатория в Швейцарии, также соединяет ее с далеким образом детства, мальчиком, учившимся в соседнем классе, — лицо его с раскосыми глазами и широкими скулами напомнило ему Клавдию. И когда Ганс Касторп осознал и понял, что безнадежно влюбился в Клавдию Шоша, на прогулке в горах у него неудержимо хлынула из носа кровь. В испачканном кровью костюме он возвращается в санаторий и попадает на лекцию психоаналитика доктора Кроковского, в которой тот говорит, что подавленная любовь всегда является в образе болезни. «Симптомы болезни — это замаскированная любовная активность, — сказал лектор, — и всякая болезнь — видоизмененная любовь». У Томаса Манна в другом его произведении «Смерть в Венеции», как помните, известный писатель с мировым именем воспылал страстью к юному поляку, чья породистая красота сразила его насмерть.

У Дали же слабо осознанное и невнятное гомосексуальное влечение к соученику Бутчакесу переросло в гетеросексуальное к девочке Дуллите и затем, подобно горной реке, по камням изломанной психики вылилось в страсть к Гале.

Летом 1916 года, когда Сальвадору минуло двенадцать, он попал в пригородное имение семьи Пичот. У матери этого многочисленного семейства Антонии Жиронес было семеро детей. С одним из них, Пепито, старший Дали познакомился еще в молодости, когда учился в юридическом коллеже. Своих детей у Пепито не было, а его приемная дочь, шестнадцатилетняя красавица Хулия, так распалила своими прелестями Сальвадора, когда стояла на лестнице и собирала липовый цвет, что он тут же в саду схватил ее за грудь, а она рассмеялась. Хулия долго служила ему объектом самоудовлетворения, и он описал свои онанистические впечатления о ней в своем произведении «Мечты»; позже, в 1930 году опубликовал их в журнале «Сюрреализм на службе революции», что привело к очередному скандалу.

Все дети Антонии Жиронес были одарены талантами. Рамон Пичот был художником, Рикардо — виолончелистом, Луис — скрипачом, а дочь Мария — известной оперной певицей, которая, кстати, и купила это имение у старой мельницы в пригороде Фигераса. Оно так и называлось — «Мельница у башни». Рисунок этой башни можно найти на страницах «Тайной жизни».

Дали поднимался на закате на вершину башни и впитывал в себя «простор, распахнутый взору, и дальнюю, двоящуюся кромку гор, награвированную закатным лучом. В канун сумерек воздух становился так чист, а краски так ярки, что пейзаж, подробный и четкий, как галлюцинация, чуть выгибаясь и кружась, как в линзе, гипнотизировал меня».

Работы Рамона Пичота, известного художника-импрессиониста, так изумили Сальвадора игрой света и цвета, что он тоже страстно захотел стать импрессионистом. Он привез с собой ящик с красками, и в помещении, которое было самым светлым, — какое-то подобие кладовки, где хранились кукурузные початки, стал усердно писать картины. Когда у него кончился холст, он использовал в качестве основы старую дверь, хранившуюся в чулане, и написал на ней натюрморт с вишнями всего тремя красками без всяких кистей, выдавливая, подобно Ван Гогу, краски прямо из тюбиков, чем изумил Пичотов. Когда кто-то заметил, что на вишнях не хватает хвостиков, он стал есть настоящие вишни, а черенки вдавливал в непросохшую краску; затем пинцетом повытаскивал из дырочек изъевших старую дверь древоточцев, а на их место втиснул червячков, попавшихся в вишнях.

Пепито Пичот, наблюдавший вместе с другими за творческими усилиями юного художника, долго молчал, а потом сказал:

— Это гениально.

И добавил, что поговорит с доном Сальвадором Куси, чтобы он обратил внимание на художественное дарование сына и отдал бы его учиться рисованию. Гордый своим успехом Сальвадор ответил, что учить его не надо, он и так уже художник-импрессионист. Все расхохотались.

Вообще в то время, время его ранних фантазий и удивительных для мальчика художественных находок, он просто грезил цветом и светом, таскал с собой всюду хрустальную пробку от графина, чтобы смотреть сквозь нее на предметы, которые становились от этого «импрессионистичными».

Завел Сальвадор и маленький зоопарк, где у него были два ежа, пауки, удоды, черепаха и мышонок. А на чердаке дома Пичотов его поразили две вещи: огромный надгробный венок с надписями на неведомом языке на выцветших лентах и костыль, ставший впоследствии неотъемлемой деталью многих и многих его полотен. Он служил ему как бы подпоркой зримых галлюцинаций, иллюстрирующих его фрейдистские пристрастия. Этим костылем он ткнул в сердце подохшего ежа, «набухшее тьмой и смертью», — образ смерти и разложения он также часто будет использовать в своих работах.

«С того дня костыль стал для меня — и пребудет, пока я жив, — в равной мере символом смерти и символом воскресения».

Этим костылем Дали, можно сказать, подпер рушащуюся культуру XX века.

Мать семерых Пичотов донья Антония Жиронес как-то сняла для своей семьи дачу для летнего отдыха в Кадакесе. Это живописное место вблизи Средиземного моря так понравилось Пичотам, что они купили там землю и выстроили дом. Ближайший друг Пепито Пичота Дали старший был родом из Кадакеса, провел там первые девять лет своей жизни, и поэтому, бывая здесь в гостях у Пичотов и ностальгируя по давно ушедшему детству, также решил проводить здесь летние месяцы со своей семьей. Пепито уговорил свою сестру Марию сдать семье Дали принадлежащую ей перестроенную конюшню на маленьком пляже Эс-Льян. Кадакес стал для художника с самого детства местом обетованным, духовной субстанцией, питавшей его творческие силы, — нигде он не работал так вдохновенно и плодотворно, как здесь. Он был так влюблен в эти места, так привязан, что не захотел, не смог расстаться с ними даже тогда, когда отец выгнал его из дома и запретил появляться здесь, натравив на сына местную жандармерию. Он поселился тогда в бедной рыбачьей хижине, ставшей впоследствии его домом практически до конца жизни.

Для мальчика Сальвадора Кадакес стал просто раем, которым он грезил всю зиму в школе, предвкушая летние каникулы. Фруктовые сады и оливковые рощи вплотную примыкали там к скалам, фантастическим, надо сказать, скалам, ибо они состояли из слюды и сланца и весело сверкали на солнце, а если подходить к Кадакесу с моря, видно было радужное сияние, исходившее с мыса Креус, самой восточной точки Иберийского полуострова, и это давало повод Дали, встававшему очень рано, говорить, что он первым в Испании встречает солнце.

Страшный северный ветер под названием трамонтана, что обрушивается осенью и зимой на Кадакес, несет с собой заряд песка, смешанный с морской солью, и словно скульптор творит из легких сланцево- слюдяных пород мыса Креус причудливые формы, похожие на разных животных — орла, верблюда, носорога и так далее, причем в разных ракурсах и на разных расстояниях они причудливо меняют свои очертания и предстают в других обличиях. «…Я вижу это беспрестанное преображение, — мы вновь цитируем “Тайную жизнь”, — превращение как таковое, самое метафору и понимаю: передо мной извечная переменчивая маска, исполненная глубинного смысла, любимая игрушка стыдливой Природы — ирония. Это о ней думал Гераклит, когда сказал: „Природе нравится прятаться“».

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×