постоянно совершенствовались наукой на протяжении долгого времени и которые дают гарантии, более надежные, чем простой субъективный консенсус. Теория истинна не потому, что ее принимают ученые, — ученые принимают ее потому, что полагают верной. Этика может достичь подобного уровня доказательности, хотя иначе, нежели наука. Она берет начало в эмоциональном, оценочном опыте и движется далее методологически иным путем.
Из сказанного можно вывести этический принцип истины.
Религии — частные истины, чье подтверждение интересует человека, исповедующего их, но в сфере общественных отношений, например в конкретных поступках, в поведении, они должны подчиняться этическим истинам. С другой стороны, именно так обстояло или обстоит дело с любыми религиями. Поэтому они не могут навязывать себя силой, но не могут также искореняться силой, пока действуют в интимном пространстве человека и их воздействие не наносит никому ущерба.
Вот такая получилась коллекция ошибок и поражений. Вывод ясен. Мы должны добиваться триумфа разума, потому что от этого зависит наше личное счастье и наше общественное политическое счастье. В тех делах и заботах, что затрагивают всех нас, коллективный разум — последняя оценивающая инстанция. Он открывает для нас поле деятельности, где мы можем дать волю нашему личному разуму, где он раскроется в полную силу. Он послужит нашему благу и расширению наших возможностей. Справедливость — разумная и немного сентиментальная добродетель — несомненно является великим порождением разума. Все злое и низкое — окончательное его поражение.
Эпилог. Похвала торжествующему разуму
Погрязший в ошибках разум порождает двух ужасных отпрысков: несчастье, из которого, однако, можно найти выход, и злобу, которая неминуемо приносит одну беду за другой. С ними связаны исследованные мною фанатизм, равнодушие, ненависть, насилие, преступные наклонности, ненависть, жажда власти, страх. Наша история вызывает жестокое похмелье. Почему же мы не извлекаем из нее уроков?
Я начал книгу с разговора о Кафке и позволю себе повториться: „Он был жертвой своей невероятной уязвимости, которая заставила его написать: „На трости Бальзака было начертано: „Я ломаю все преграды“. На моей: „Все преграды ломают меня“. Откуда такая хрупкость? Мог ли он спастись от нее? И должен ли был спасаться? И еще более коварный вопрос: а хотели бы мы, чтобы он спасся? Я подчеркну значение этого последнего вопроса. Мы действительно предпочли бы счастливого Кафку произведениям Кафки несчастного?
Вопрос может показаться риторическим, но я задаю его со всей серьезностью. Искаженное представление о человеческой природе подразумевает, что счастье — обывательство и глупость и что только страдание созидательно. Эта идея породила целую концептуальную систему, которая, начиная с романтизма, определяет наш культурный стиль: „Будь прекрасен и грустен“ — вот ее лозунг. Отсюда идет преклонение перед всем болезненным, перед безумием, хотя на самом деле в них нет ничего привлекательного. Что может быть ужаснее болезни или утомительнее безумия?
Наши идеи обретают собственную жизнь, как считал Гегель. Они рождаются, растут, воспроизводятся и порой умирают. Сами собой плетут заговоры. И в конце концов создают подспудное пространство, где действуют силы, скрытно управляющие нашими действиями. Мысль о том, что только несчастные могут быть созидателями, с очевидностью имеет оборотную сторону, хотя ее и не сразу обнаружишь, где читается: счастье — это скотство, вульгарность и буржуазность. И то же самое следовало бы сказать о доброте, в которой видят трусливое, косное и тупое подчинение определенным правилам. Как заявил один остроумный преступник: „Хорошим человеком остается тот, у кого не хватает смелости, чтобы стать чем-то другим“. В рамках подобного мировосприятия любой человек с утонченным душевным складом возжелает быть несчастным или порочным.
Лу Андреас Саломе написала биографию Ницше, где рисует его личностью крайне романтичной: он сам создает себе неслыханные страдания и муки, из которых восстанет его дух, истерзанный, но плодоносный:
С гордым восклицанием: „что не убивает меня, то делает меня сильнее!“ („Сумерки Богов“), — он истязает себя не до полного изнеможения, не до смерти, а как бы нанося себе болезненные раны, в которых он так нуждался. Этот поиск страдания проходит через всю деятельность Ницше, образуя истинный источник его духовной жизни. Лучше всего это выразилось в следующих словах: „Дух есть жизнь, которая сама же наносит жизни раны: и ее собственные страдания увеличивают ее понимание — знали ли вы уже это раньше? И счастье духа заключается в том, чтобы быть помазанным и обреченным на заклание — знали ли вы уже это?.. Вы знаете только искры духа: но вы не видите, что он в то же время и наковальня, и не видите беспощадность молота![76]
Таким образом утверждается представление о том, что счастье отупляет, а зло есть источник творческой энергии. У этой системы идей имеются прославленные сторонники. Хайдеггер утверждал, что только печаль позволяет выразить истинную реальность. Сартр добавлял, что именно скука и отвращение открывают нам подлинную сущность Бытия. Бытия, разумеется, проявляющегося в разрушении, как утверждал Ваттимо[77].
А если мы представили бы себе Ницше счастливым? И если бы он нашел то высшее здоровье, которое безнадежно искал? А если бы мы придали его речам обратный смысл и решили, что верный путь к видению мира — это радость, спокойствие и смелость? Мы бы выработали метафизику созидательных возможностей, нелегких и эйфоричных. Мы бы признали, что пессимисты живут хорошо за счет осмеянных оптимистов; сетующие на то, что ничего уже нельзя поправить, получают свои пенсии благодаря тем, кто считает, что найти выход можно; а скептицизм поддерживает реакционные силы, едва появится хотя бы намек на перемены.
Под нагромождением вздора, порождаемого разного рода болезненными творениями, таится ошибочная теория, которая отождествляет счастье с наслаждением. Она создает некое пугало, чтобы с легкостью его изничтожить. Если быть счастливым означает пить, есть, спариваться и спать сколько душе угодно, то человек, разумеется, испытывает искушение прославлять несчастье. Но Стюарт Милль[78] уже обратил внимание на одну ясную вещь: „Свинья стремится к свинскому счастью“. Ведь это не человеческое счастье, кроме тех случаев, когда человек успел абсолютно деградировать. Я уже говорил, что счастье человека — гармоническое удовлетворение двух великих стремлений: к благополучию и созиданию. К двум вещам. Это противоречивые желания, и часто мы желаем выбрать что-то одно, вместо того чтобы попытаться сохранить равновесие. Благополучие или созидание. Страдание или банальность. Я хочу, чтобы вы правильно меня поняли: усилия, предпринимаемые танцовщиком у станка, для того чтобы достичь легкости,