«новой литературы» — а «новое» Штифтер начинает здесь «с той поры, как Грильпарцер замолчал»[28], то есть с 1840-х годов или даже точнее —.с 1848 года, а пишет свои строки Штифтер в 1855 году! — зло «новой литературы» заключается для Штифтера в том бездумном позитивизме, с которым отображается в ней современная жизнь, внутренняя жизнь человека, мир его чувств. Еще более, чем в «зле» литературы, Штифтер несомненно убежден в дурной позитивности самого нового, то есть современного жизненного уклада — лишенного, следовательно, простоты и нравственного сознания, если воспользоваться словами писателя.

Распущенность и разнузданность (таков диагноз, поставленный Штифтером современной жизни, хотя сильных критических слов он избегал) — вот что объединяет в его глазах самые последние тенденции и в жизни, и в литературе. Именно отсюда идет надежда на то, что зло будет исправлено сразу и в искусстве, и в реальности, а в заключение всего — и в высокой реальности государства. Такие выводы писателя могут показаться обычным бесплодным морализмом. Тем не менее писатель был всецело прав в своем приговоре современному, бытовому укладу австрийской, венской жизни. Он был прав, когда рассмотрел, уже в 50-е годы XIX столетия, те черты, которые к концу века привели к панэротизму всей венской культуры, к своеобразному эротическому модерну в самой издавна пропитанной искусством жизни, к эротическому эстетизму жизни, от которого едва ли был свободен хотя бы один уголок культуры, — в этой неповторимой атмосфере Вены конца века возникла и быстро перешедшая границы Австрии научная беллетристика Зигмунда Фрейда, теоретически обобщающая и обосновывающая буржуазный быт Вены (последние исследования неоднократно и вполне справедливо подчеркивают преобладание художественного, новеллистического элемента в прозе Фрейда на рубеже веков, так, например, в написанных им историях болезни его пациентов).

Адальберт Штифтер был, получается, прав не только в своих диагнозах, но и в своих прогнозах, ошибался в своих надеждах на нравственное переустройство общества. Его диагнозы касались не только культуры Вены, — Вена, как одна из крупнейших столиц Европы, своеобразно отражала общеевропейскую ситуацию — в особо заостренном виде. Совершенно не случайно пишет в конце века, в 1890 году, Лев Толстой свою «Крейцерову сонату»; писатель, неизмеримо развивший средства и возможности психологического анализа, страстно восстает в этой повести против психологизма как культа страсти в жизни и искусстве, — пользуясь при этом всеми крайними и жестокими приемами психологического анализа! Толстой выступает против чувств и страстей вообще в аскетически сектантском духе: «…если уничтожатся страсти и последняя, самая сильная из них, плотская любовь, то пророчество исполнится, люди соединятся воедино, цель человечества будет достигнута…» Психологизм жизни и психологизм искусства для Толстого — явления родственные и одинаково опасные.

Те же проблемы, проблемы этические, проблемы зла, происходящего от необузданности выпущенных на свободу чувств, страстей, занимали Адальберта Штифтера четырьмя десятилетиями раньше. Как для позднего Толстого, для Штифтера темное начало в человеке (а потому и в жизни, и в искусстве) — это слрасгь, страсть как безудержность, разнузданность, безмерность. Теперь проясняется значение того важнейшего для произведений Штифтера момента, который мы назвали умолчанием. Умолчание это принцип этического порядка, и за ним стоит даже и такая элементарная вещь, как нежелание подать соблазн, нежелание, весьма естественное для Штифтера-педагога. Но смысл умолчания еще гораздо глубже. Умолчание это в произведении знак подлинной и естественной, существенной направленности человеческой души. Идеальному, благому, высокому, возвышенному, духовному в человеке уделяется несравненно больше внимания, чем низменному, низкому или даже попросту непосредственному и открытому чувству и страсти. Прямые чувства и страсть «редуцируются» теми способами, которые отчасти отмечены были выше. При этом Штифтер, в отличие от Толстого, никогда не проповедует аскетизм: у Штифтера страсти не преодолеваются, а перерабатываются и претворяются обретают свою существенную естественность.

Эта перспектива, в которой показывается внутренний мир человека в произведениях Штифтера — от темноты непосредственного чувства к духовности его существенной естественности, эта перспектива превращает этический принцип умолчания в принцип одновременно и эстетический, и, что сейчас самое главное, в принцип стилистический. Умалчивать не означает у Штифтера вообще молчать о душевных конфликтах, драмах, движениях человека, о непостоянстве, изменчивости эмоционального потока в нем, о колебаниях, сомнениях и т. д. Умолчание сложный процесс и прием, и в целом он сводится к такой задаче: как рассказывать о внутреннем мире человека, как даже раскрывать и анализировать его, не впадая в тот грех, что является основным злом современной жизни и современного, «нового», говоря словами Штифтера, искусства? Разумеется, так формулировать творческие задачи Штифтера это слишком рациональный способ осознать то, что происходило в творчестве. Писатель не решал заранее поставленных задач, но он в своих произведениях под влиянием твердо усвоенных представлений о должном все более и более отходил от прямого изображения страстей, от открытой характеристики внутреннего психологического мира человека, Вся тяжесть этой эволюции ложилась на стиль. А это значило, что именно в сфере стиля, в первую очередь в сфере стиля, должно было быть заключено основное противоречие — рассказывать и умалчивать, говорить не говоря. В результате у Штифтера происходит постепенная «деформация» стиля (это слово не заключает здесь негативного оттенка): стиль не может быть просто естественным, не может, так сказать, прилегать к рассказанным вещам, он должен восполнять пропущенное (или как бы пропущенное), он должен вобрать в себя и сделать так или иначе заметным известное зияние внутри произведения, катастрофу под покровом благополучия, драму в формах идиллии, страдание за чопорностью и чудачеством; стиль должен заключать в себе свой особый, самостоятельный смысл и так или иначе подсказывать его читателю, он должен преломлять тематическое и сюжетное содержание произведения, вставая преградой на пути (читателя) к сюжетному действию рассказа или романа. Развитие стиля повторяет восхождение к духовному как увиденную перспективу души. Стиль своей самостоятельной значимостью разрастается над всем сюжетным, не может не отрываться от него, но, оставаясь необходимо связанным с ним, необыкновенно усиливает значение и звучание всего происходящего. Стиль обнаруживает общее в частном, ритуал в быте, торжество смысла в простоте обыденного, просторы мира в единичных событиях, всемирно-историческую суть в деталях былого. Стиль превращает новеллистический замысел («Бабье лето») в монументальный роман большой внутренней напряженности, исторический роман — в единственный в своем роде эпос. Стиль «Витико» — аскетичен и музыкален, странен и прост, статичен и до крайности напряжен. Разумеется, отнюдь не один стиль в своем развитии управляет содержанием, но связь и разрыв между содержанием и его выражением управляется сразу с двух сторон: эволюционируют и стиль и содержание, эволюционируют и сюжеты произведений Штифтера. Аскетизм «Витико» (и некоторых поздних рассказов Штифтера) — крайняя точка «деформации» стиля у Штифтера — результат развития того противоречия, которое берет на себя стиль великого австрийского писателя. Если аскетизм как составная часть толстовской проповеди был прежде всего идейной и содержательной проблемой и в меньшей степени повлиял на толстовский стиль, всегда открытый для всего психологического, то аскетизм стал элементом стиля у писателя, никогда не отказывавшего в естественности всему чувственному.

Зрелое творчество Штифтера с большой интенсивностью отражает дух австрийской культуры первой половины и середины XIX века, оно собирает в цельность символического образа все самое разное, что было в культуре, дух католицизма и дух просветительства, классический идеал прекрасного, увлечение естествознанием, — все перемножено, все отдельное глубоко переработано и все поставлено под знак эстетического совершенства; утонченное драгоценное качество художественного продукта оставляет в тени простую прозаическую сторону жизненных явлений и робко останавливается перед их противоречащей приличиям голой натуральностью; лишь при ближайшем рассмотрении выглаженная поверхность эстетической вещи оказывается застывшим обликом драматических конфликтов времени, немой трагедией, совершающейся внутри самой красоты. Складываются черты эстетической переусложненности и почти уже перезрелости: содержание и дух буржуазного века должны сказаться лишь в давно чуждых им, их стесняющих и сдавливающих формах гармонии и равновесия. Реальная история скрывается в гимне истории как идеальному становлению. И при этом сама предвзятость традиционных эстетических канонов уже сталкивается и сочетается с привычностью взгляда на «действительность, как она есть», на самотождественную и само собой разумеющуюся реальность вещественного, очевидного в своей непосредственности мира. Стиль Штифтера связывает начало XIX века с началом ХХ-го. От начала XIX века

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату