и плохими стихами песен Кернера, и мы завоевали свободу, потому что мы делаем все, что приказывают нам наши государи» (5, 33–34), Факты были иными, и это знал Гейне: «гнев» и стремление сбросить чужеземный гнет — это было настроением «массы» (если не народа), и именно такие настроения оказывали давление на немецких государей, не склонных к решительным действиям. Впрочем, теперь уже поздно поправлять Гейне — в том, в чем он отнюдь не ошибался, но сознательно искажал ситуацию, как и во многих других случаях. Немецкий патриотизм эпохи освободительных войн, романтизм, «культ» средневековья, национализм — все это были взаимосвязанные для Гейне явления, и он в отличии от историка, от историка литературы, преследующего научные цели установления истины, был заинтересован не в расчленении, дифференциации явлений (с их историческими связями), а в том, чтобы, так сказать, обратить их в единую образную массу.
Цели Гейне были не научными, а чисто публицистическими: и если вовсе не обязательно, чтобы такие цели приходили в противоречие друг с другом, то у Гейне они несомненно противоречили друг другу. Ради публицистического итога Гейне о-чуждает — вместе с тем упрощает и огрубляет историю (и историю литературы). Разумеется, такое огрубление — совсем не то, что обобщенная картина истории. Гейне стремится воздействовать на умы как публицист, притом как такой публицист, пропагандист, который сообразуется в самую первую очередь не с правдой, но с тем конечным результатом, которого стремится во что бы то ни стало достичь.
И тут необходимо принять во внимание следующее: Гейне не только хотел представить определенную картину немецкой литературы, немецкого ума и «духа» французскому читателю, но и, далее, представить немецкому читателю такую картину немецкой литературы, как написанную для французов. Это, как можно сказать, двойной эффект очужде-ния. Выпрямленная, упрощенная и огрубленная картина развития немецкого «духа» в начале XIX в. должна была произвести сильное воздействие, потрясти умы и произвести известную перестройку интеллектуальных сил в самой Германии. Это должна была быть перестройка самого принципиального свойства — от узконемецкого к космополити-чески-европейскому образу мыслей. Гейне писал так: «Патриотизм француза состоит в том, что его сердце согревается, расширяется благодаря теплу и обнимает своей любовью уже не только ближайших родственников, но всю Францию, всю область цивилизации; патриотизм немца, напротив, состоит в том, что его сердце становится уже, что оно сжимается, как кожа на морозе, что он ненавидит чужеземное, что он уже не желает быть гражданином мира, не желает быть европейцем, а хочет быть только узко немцем» (5, 33).
Замечательно то, что эту тенденцию Гейне — призыв обратиться от узконационального мышления к европейскому — хорошо почувствовал и понял Белинский (независимо от приведенного места «Романтической школы»), когда писал о важности для Германии такого взгляда со стороны, из-за рубежа, о важности такого «немецкого француза», как Гейне. В некоторые годы эта тенденция была близка Белинскому. Сам Белинский, размышляя о Пушкине, находил его слишком консервативным и связанным с традицией — в той степени, в какой это расходилось с запросами и потребностями 40-х годов; Белинский поэтому даже находил в Пушкине «слепое уважение к преданию», противопоставлял «мыслящего человека» Пушкина его «поэтическому инстинкту» и утверждал, что он «в душе был больше помещиком и дворянином, нежели сколько можно ожидать этого от поэта». «Пушкин был человек предания гораздо больше, нежели как об этом еще и теперь думают*. И самое главное: «Пушкин был слишком русский человек и потому не всегда верно судил обо всем русском: чтоб что-нибудь верно оценить рассудком, необходимо это что-нибудь отделить от себя и хладнокровно посмотреть на него, как на что-то чуждое себе, вне себя находящееся, — а Пушкин не всегда мог делать это, потому именно, что все русское слишком срослось с ним» (7, 524). Итак, русская натура Пушкина сделалась каким-то препятствием в его умственном развитии и творчестве!
Слова Белинского, — «чтоб что-нибудь верно оценить рассудком, необходимо это что-нибудь отделить от себя и хладнокровно посмотреть на него, как на что-то чуждое себе, вне себя находящееся», — эти слова прекрасно передают суть метода, к которому прибегал Гейне, составляя обзоры немецкой литературы и философии для французских читателей. При этом, то «двойное отчуждение», о котором мы говорили, равнозначно следующему — Гейне обращается к
Теперь мы нашли то место, тот мыслительный момент, в котором произошла
А гейневское стремление разбудить в немце европейца, поскорее разобраться с типичным немецким «преданием», подвергнуть критике немецкую идеологию определило встречу его — уже не только идеальную — с Марксом и Энгельсом. Однако на сей раз Гейне, как временный их соратник, запутывается в своих противоречиях. Общим у Гейне с Марксом оказывается, однако, то, что Франция (и наряду с ней Англия) выступает как образец европейского и всемирного прогресса, по сравнению с которым провинциальная Германия тем глубже погрязает в своей нищете.
Теперь следует вспомнить и о том, что же поздний Гейне считал «самым тайным намерением» своей «Романтической школы». Правда, к другой работе, писавшейся в те же годы («К истории религии и философии в Германии»); эта «тайна», кажется, имеет еще большее отношение. «Что касается немецкой философии, — писал Гейне, — то я без обиняков выболтал тайну школы, — ту, что, облаченная в схоластические формулы, была известна лишь посвященным первого разряда. Мои откровения вызвали величайшее удивление, и самые значительные французские мыслители, припоминаю, наивно признавались мне: они всегда полагали, что немецкая философия — это какой-то мистический туман,' в котором божество скрывается словно в священном замке, скрытом тучами, а немецкие философы — это экстатические провидцы, дышащие благочестием и страхом божиим. Не моя вина, что так не было никогда: немецкая философия — это прямая противоположность того, что именовалось до сей поры благочестием и страхом божиим, и самые современные наши философы провозглашают полнейший атеизм в качестве последнего слова нашей немецкой философии»[8].
Риторическая pointe, которую столь умело подготовил Гейне, заключается, следовательно, в том, что новейшее развитие немецкой философии строится, в сущности, на антирелигиозной и атеистической основе. Приведенный отрывок рассчитан тоже на определенного читателя — похожего на того, который введен в этот самый пассаж и который обладает лишь самым неопределенным представлением о немецкой мысли. Такого читателя изумит вывод, какой делает Гейне. Однако подобный эффект неожиданности для нас теперь уже пропал, и это в первую очередь благодаря Энгельсу, который был наилучшим читателем Гейне. Ф. Энгельс эту «тайную» сторону мысли Гейне вывел наружу с большей обобщенностью: «Подобно тому как во Франции в XVIII в., в Германии в XIX в. философская революция предшествовала политическому перевороту. Но как не похожи одна на другую эти философские революции! Французы ведут открытую войну со всей официальной наукой, с церковью, часто также с государством; их сочинения печатаются по ту сторону границы, в Голландии или в Англии, а сами они нередко близки к тому, чтобы попасть в Бастилию. Напротив, немцы — профессора, государством назначенные наставники юношества; их сочинения — общепризнанные руководства, а система Гегеля — венец всего философского развития — до известной степени даже возводится в чин королевско-прусской государственной философии! И за этими профессорами, за их педантиче-ски-темными словами, в их неуклюжих, скучных периодах скрывалась революция? Да разве те люди, которые считались тогда представителями революции, — либералы — не были самыми рьяными противниками этой философии, вселившей путаницу в человеческие головы? Однако то, чего не замечали ни правительства, ни либералы, видел уже в 1833 г., по крайней мере, один человек; его звали, правда, Генрих Гейне»[9].
Конечно, Гейне не был ни философом, ни историком философии. Один из самых тонких исследователей Гейне, проникший в диалектическое сплетение его идей и представлений и с марксистских позиций взвесивший достоинства и слабости его критических обзоров, писал так: Гейне не был философом… и точно так же для него не могло быть насущным ни обсуждение собственно философских