плодотворную, в которой залог живого развития науки.

Не будет преувеличением сказать, что в движение в современной науке пришли и такие понятия, как «романтизм», «барокко», «реализм» и пр. Это — исторические понятия, и они пришли в движение в двояком отношении: в том, 1) чт0 есть явление в его сущности, и в том, 2) каковы его временное границы. Конечно, и раньше, тридцать, сорок и пятьдесят лет тому назад, существовали значительнейшие методологические расхождения в вопросе о том, как определять сущность подобных явлений, и существовали разные мнения об исторических границах их существования. Однако все эти расхождения и мнения затрагивали предмет лишь на известную глубину, — о методах и методологии можно и нужно было спорить, мнения можно и нужно было оспаривать и опровергать. Сегодняшнее состояние науки — принципиально иное. Я думаю, что всякий исследователь должен сейчас остро чувствовать две вещи. Первое — то, что в истории литературы дело совсем не в мнениях. Мнения можно обосновывать и опровергать, их можно высказывать с нотой сомнений, а можно, как то нередко было в прошлом, высказывать безапелляционно. В этом последнем случае исследователь дерзко ставил свое мнение на место самой истины. В ином случае он только колебался, поступить ли точно так, и это было безусловно честнее и осмотрительнее. Но ведь подобно тому как в истории литературы исследователи не могут обходиться без выражения (на каждом шагу) своих мнений по тому или иному вопросу, эти мнения как мнения (даже если это «заключения специалиста», эксперта) значимы не сами по себе; как мнения они даже в некотором отношении совершенно лишены цены и весомы только как голос самого исторического материала. Вот одна очевидная задача нашей современной науки — дать голос самому материалу. Иными словами, устроить свое исследование так, чтобы заключенная в самом материале, в его сложнейшей логичности (Logos-gemassheit) истина пробивала себе дорогу через любые мнения самого же исследователя, через неотъемлемый от всякого человека субъективизм. Если же нужно назвать исследование, которое в наши дни решает такую головоломную и парадоксальную задачу, насколько это в силах человеческих, то я буду вынужден вновь назвать «Эпоху бидермейера» Ф. Зенгле.

Исследование крайне поучительное: его устрашающая многих широта была моментом совершенно необходимым для того, чтобы реальность историко-литературного материала вышла наружу, как в хорошем реалистическом романе прошлого века выходила наружу и соответственно схватывалась и ощущалась читателем «сама» действительность, жизнь (через ярко выраженную индивидуальность писателя — благодаря ей и несмотря на нее). Конечно: all unser Wissen ist Stuckwerk… И подобно тому, как хороший реалистический роман не рассчитывался на бездумного читателя, который воспримет его содержание как стеклянное зеркало-образ, так и книга Зенгле не рассчитана на то, что читатель воспримет его по букве и будет сдавать на экзамене по параграфам. В этом смысле Зенгле создал нечто большее, чем труд Зенгле: выявил историко-литературный материал эпохи так, что сквозь это выявление просматривается его полнота и реальная противоречивость — невзирая на весь Stuckwerk наших знаний.

Итак, вот одна актуальная для литературоведения задача — задача дать материал эпохи в его настоящем движении, а это значит и дать ему самому голос и не забежать вперед него в своих обобщениях. Субъективность исследователя этим нимало не устраняется и, скорее, нужна для того, чтобы богатство материала не разливалось «безразличным» (gleichgultig) океаном несвязных фактов. Но, если можно так сказать, необходимо довести материал до такого состояния, чтобы всякое мнение и выступало именно только как мнение, как момент собственно преходящий и подлежащий снятию в самой истине.

Но есть и другое, что должен чувствовать исследователь. Чувствовать употреблено здесь потому, что исследователь ловит в своем Stuckwerk, пытаясь уловить все же — целое! Итак, это другое заключается в том, что, как только материал истории литературы пришел в движение и заговорил «сам» в одном месте, так этот его голос должен быть закономерно сопряжен с голосами всего иного материала истории литературы. Задача, пожалуй, — гегелевская. Вещь определяется в своем смысле, со-определяясь со всеми прочими вещами в исторической тотальности мирй.

Так, пришедшее в движение одно место в океане историко-литературного знания должно немедленно вызвать бурю во всем океане. Что такое романтизм, можно определить только, со-определяя его со всеми однотипными понятиями истории литературы, — вернее, со-определяя его со всеми прочими смыслами, рисующимися для нас па целой картине логики историко-литературного развития. И даже определение сущности романтизма дает нам в итоге (если бы оно было достигнуто!) не нечто феноменологически постоянное, но нечто принципиально-движу-щееся, не способное остановиться. Хотя бы потому, что всякое обогащение знания совсем в ином «месте» литературной истории косвенно скажется на нашем понимании сущности и романтизма, в частности. И вот неслучайное отличие подлинно-фундаментальных литературоведческих трудов нашего времени от обобщающих работ 20—30-х годов: прежние обобщали и — хотя бы относительно — завершали знание, подводя итоги достигнутого; теперешние — подводя итоги достигнутого — лишь начинают, открывая путь к материалу. Обобщающих трудов в наши дни создается мало, мы переживаем это как настоящий недостаток и неудобство в работе, — между тем мы должны сознавать, что таких трудов создается мало не из-за отсутствия «воли» к обобщениям, не по вине мыслительной лени, плюрализма мнений и методологической несостоятельности, а потому, что изменилась и усложнилась задача, стоящая перед обобщающим трудом, и, в целом, изменилось, обогатилось и усложнилось историко-литературное сознание нашей эпохи. Исследователь, даже занятый самым частным историко-литературным вопросом, не должен был бы ощущать себя как-то иначе, нежели существующим в целом живом и неспокойном океане историко-литературного и историко-культурного движения. Все частное — лишь момент логики целого, логики всего. Если же исследователь не ощущает такой связи своего частного с целым и всем, то это значит только, что его скудный урожай снимут за него другие. Если же кто-либо считает подобные задачи и сопряжения смыслов малопрактичными в повседневной жизни литературоведческой дисциплины, то он должен помнить, что иначе суть дела и смысл вообще не появляются на свет.

То, как будет определять наука «романтизм», будет зависеть от того, как будут определены «барокко», «реализм», «бидермейер» и иные подобные исторические понятия. Речь идет не о формально- логических определениях, ценность которых в литературоведении более, чем относительна. Речь идет о сущностном со-определении смыслов, подразумевающих также реальное раскрытие всей широты материала, попадающего под пресс подобных понятий. Суть понятий — в указании на реальность явлений в их логическом смысле; это в литературоведении — двери, ведущие к смыслу. Понятия такого типа, как «романтизм», одновременно условны и безусловны. Их условность — в их вспомогательном характере. Их безусловность — в том, как органично возникали они в самой жизни. У них живые корни — за «романтизмом» как современным историко-литературным понятием стоят борьба и переход разнообразных смыслов, совершавшиеся в Германии на рубеже XVIII–XIX веков. Если история этого своеобразного и внутренне-богатого процесса уже достаточно подробно исследована — в старой работе Улльмана-Гот-тхарда, в новой — Р. Иммервара и в других, — то в своих парадоксальных переосмыслениях, в своем внутреннем напряжении, отражавшем борьбу и взаимодействие реальных энергий истории, такой процесс изучен еще недостаточно — процесс, который привел к выработке конкретно-исторического понятия «романтизм» из хаотической неопределенности «романтического» и из симбиоза «романного» и «романского» в школе Фридриха Шлегеля. Парадоксальное происхождение «романтизма» из недр осмысляющей себя жизни (процесс далеко не просто литературный!) на рубеже XVIII–XIX веков не безразлично для позднейших судеб «романтизма» в самой литературной теории и истории, — живой субстрат понятия, о чем, вероятно, недостаточно рефлектирует современная теория литературы.

Вся дальнейшая судьба понятия в руках литературоведов точно так же не безразлична для постижения самой романтической литературы. И история немецкой литературы, так, как эта дисциплина существует в наши дни, всецело заключает и сохраняет в себе свою историю: сама история литературы как целое, как «тотальность» и свой особый «космос», со-определена с «историей литературы» как дисциплины и в такой сопряженности обретает свой смысл и идет к своей истине. «История литературы», дисциплина, развивается, как мы знаем, циклично — интерес к

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату