электричеству*.

Теперь этот же закон применяется к сфере моральной философии, завещанной Клейсту Просвещением: «… человек, пребывающий в индифферентном состоянии, не только перестает быть таковым, мгновенно, как только он вступает, все равно каким образом, в соприкосновение с другим человеком, свойства которого определены, но, более того, существо его, если можно мне так выразиться, совершенно перелетает к противоположному полюсу; он принимает значение +, если у второго значение —, и значение —, если у первого значение +».

Во всем отдельном обязанный своей эпохе — с ее интересом к противоречию, полярности, парадоксу (близкий к Клейсту Адам Мюллер издал в 1804 году свое «учение о противоречии», талантливую романтическую вариацию мотивов классического идеализма), Клейст среди всех своих современников выделяется не только своеобразием художественного дара, но и своей непримиримой, имитирующей строгость логики и точных наук последовательностью в разработке своих тем. Если «парадоксальность есть признак истины», *11 то Клейст как раз доводит свои темы до парадокса как внутренней стороны единства равновесного целого, системы. Физико-моральные тезисы своего «Наиновейшего воспитательного плана» Клейст иллюстрирует парадоксами — это и анекдоты, как понимал этот жанр Клейст, — как короткий рассказ о небывалом событии, по возможности втиснутый в пространство одной фразы, одного периода, где парадоксальная ситуация членится сверх-четкой и сверхпрочной синтаксической конструкцией, — и это как бы «экспериментальные» наблюдения, которые предлагается проверить каждому: «Стоит только собрать всех, сколько ни есть их в одном городе, философов, знатоков искусства, поэтов, художников, в одном зале, как немедленно же некоторые из них сделаются глупыми…» — «Если в каком-нибудь уголке мира, например, на пустынном острове, собрать всех злодеев, сколько их есть на земле, то лишь глупец станет поражаться тому, что спустя короткое время можно будет встретить в их среде все, даже и самые возвышенные и божественные добродетели», — малоубедительный пример, который тоже должен подтвердить действие закона противоречия и поляризации всякой системы.

В клейстовском мире царит принцип отрицания как принцип, придающий равновесие и вместе с тем жизнеспособность всякому целому, всякой системе. Клейстовское отрицательное внутри себя абстрактно и этой своей абстрактностью подавляет в себе как злое, так и комическое, и смешное. Те парадоксальные советы по воспитанию, которые дает в своей статье Клейст или его конректор Леванус, придуманный Клей-стом и названный так в честь жан-полевского педагогического трактата «Левана», напоминают, с одной стороны, воспитательные планы платоновского законодателя, с другой, — им грубо противоречат. Клейст пред-

5 — 1593 лагает учить добродетели на образцах порока: учителя школы порока должны давать своим ученикам практические уроки богохульства и лицемерия, дерзости и самоуничижения, лести, скупости, расточительства… Трудно сказать, что было для Клейста более существенным— рассеять преувеличенные представления о роли воспитания («Что сделалось бы с миром, если бы родителям дана была абсолютная способность воспитывать детей в согласии со своими принципами и своим образцом?..») или создать некий вид антиутопии, к утопии платоновских «Законов» относящейся как негатив к позитиву. Творчество Клейста во всяком случае подсказывает нам значительность второго — то есть антиутопии как очень своеобразно выражаемого у Клейста господства отрицания. Выматывающая мучительность смешного в комедиях Клейста — в «Разбитом кувшине» и еще более в «Амфитрионе» — раскрывает перед нами абстрактно-логический план клейстовского отрицания: попытка повернуть это отрицание к зрителю и читателю смешной и просто веселой стороной удается или не удается, но нельзя не замечать того, что в этом смешном и веселом всегда остается тяжелая основа самого клейстовского принципа — зло, отрицание. Но, конечно же, этот принцип, которым Клейст объясняет мир, заключает в себе смешное, как и весь физико-моральный мир Клейста стоит под знаком отрицания, отталкивания, поляризации — такой сухой, резкой иронии, что действует молниеносно, подобно электрическим силам вещественного мира.

Антиутопия Клейста — в противоположность Платону — означает: невидимый образец изгоняемого за двери смешного стал зримым и проявился; с безобразием, с пороком ученики новейшей школы могут повстречаться на улице, и вообще отвращающие их примеры попадаются им на каждом шагу; весь мир поставлен под знак отрицания, — все морально-доброе может только отрываться от безобразного, порочного, злого и смешного; наконец, уже нет и мысли о каком-либо идеальном законе, на который можно положиться, — теперешние законодатель и страж закона могут уповать, как клейстовский Леванус, лишь на индивидуальную силу здорового инстинкта, живущего в человеке. В мире субъективности, индивидуализма, эгоизма (die Ichsucht) это же самое индивидуальное, и только оно, может служить залогом и опорой высших ценностей, благородного, возвышенного, — того, что ранний Клейст называл еще добродетелью, следуя философии XVIII века. Своей статьей 1810 года Клейст едва ли не хотел сказать, что сама жизнь стала школой порока. В такой форме это кажется не новым, — напротив, выглядит традиционным морализмом, для XIX века уже и не далеким. Новое заключено, однако, в том, что выражение это — «школа порока» — нужно понять совершенно не метафорически: нужно представить себе жизнь как школу, в которой каждый день и каждый час, как бы по придуманному каким-то недобрым «законодателем» плану, целенаправленно, ученикам преподаются уроки таких-то и таких-то пороков. Новое и в том, что жизнь понимается тут как повседневность, как обыденность, как жизнь улицы.

Еще в юности Клейст о величии людей написал следующее: «Случай делает, будет ли великий человек известен людям, истории. Не будь Мелета и Ирода, Сократ и Иисус, не переставая быть личностями благородными и возвышенными, могли остаться неизвестными нам». Это — юношеская фраза, не додуманная до конца; в ней можно увидеть, однако, как иррационализм прокрадывается в просветительский образ мира раннего Клейста, сохранявшийся до поры до времени в полной, в редкой неприкосновенности, старательно оберегавшийся самим Клейстом и учителями его молодости. В своей поздней статье Клейст недалек от построения теории некоего вывернутого наизнанку, перевернутого мира, с идеей отрицательного во главе его. Физическая полярность, переходя в моральный мир, «портится», открывает в себе отрицательность порока.

Люди начала XIX века, садясь по вечерам за ломберный столик и развлекаясь в обществе шарадами и логогрифами, играя в фанты и всякими иными способами проявляя свою невинную ребячливость, — соприкасаясь со смешным в его такой беспроблемной незатейливости, — конечно же, не замечали, как, в такие минуты, уносит их своим вихрем история, вовлекая — и притом самым суровым манером — в свою неповторимость, в безвозвратность совершающегося. Точно так и мы, делая доклады или слушая их, вообще совершая все то, что можно делать, а можно и не делать, уже этим погружаясь в житейскую суету, вечно повторяющуюся и потому никуда не уходящую от самой себя, конечно, в такие минуты (или часы) не замечаем, как принадлежим истории. Тот главный урок, который может преподать нам эпоха рубежа XVIII– XIX веков, с ее исчерпывающей диалектику смешного культурой комического, заключается в том, что даже все незаметное, обыденно-суетное, мнимонесущественное по своей мелкости и отпадает и, одновременно, не отпадает от исторического хода существенности, от закона истории. Именно, для нас важно то, что все это житейское не отпадает от истории. Оно говорит одним языком со всей своей эпохой, и с него, этого житейского элемента суеты, начинается необозримый ряд диалектических пресуществлений исторического бытия. Беспроблемно-смешное, в чем сказываются мелкие пристрастия эпохи, ее скоро преходящая «мода», предстает как тонкая оболочка смешного в его полной и в его страшной диалектике. Если удастся в пределах одного посвященного культуре комического этой эпохи сочинения так смешать невинные забавы, описываемые забытым голштинским писателем Теодором фон Коббе, и те ужасные проклятия смеха, которые не щадят святыни своего времени, чтобы они выглядели разными концами одного движущегося целого, то задачу сочинения можно считать уже достигнутой. Уже расхожий юмор эпохи с его недалекой игрой словом — словом, на своем крайнем поверхностном уровне сделавшимся механической игрушкой и стянувшимся в тончайшую плоскость, отделяющую смех от жизненной глубины, — расхожий юмор эпохи этой своей нежизненностью, этой своей непродуктивной сосредоточенностью на самом себе тем не менее указывает не на что иное, как на назревшую, набухшую проблемность эпохи. Пустота беспроблемного юмора, чистого юмора, чистого Witz, — она не может не привлекать нас, не может не трогать нас своей привычностью для нас, — и есть своего рода достижение эпохи, — достижение, которое уже никогда не утрачивала, а только развивала и совершенствовала позднейшая культура. Пустота эта — пленка над

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату