заново пересоздается эпохой для себя, скроен точно по ней и в соответствии с ее требованиями, — роман, как пользуется им эта эпоха, и допускает совмещение разных точек зрения, разных установок, в рамках одного произведения, но и, самое главное, он допускает беспрестанный их переход, ироническую уравновешенность разного — разных сторон, переход, который уничтожает всякую категориальную определенность действительности: она, таким образом, одновременно — и действительность комическая, и действительность трагическая, но, главным образом, действительность, переходящая от комического к трагическому, движущаяся или задерживающаяся где-то на полпути от одного к другому. Действительность тяготеет к тому, чтобы бесконечно опосредовать свои крайности и путем таких опосредоваяий даже нащупывать некий нейтральный, отвечающий прозаической обыденности дня, центр равновесия. Я предпочитаю именно такую формулировку: «Действительность тяготеет…» вместо, например, такой: «Литература тяготеет к изображению действительности в ее опосредованной нейтральности», — предпочитаю потому, что литература находится здесь в полнейшей зависимости от жизни; жизнь — ее внутренняя форма, ее endon eidos, и эта внутренняя форма творит органически подобающее себе выражение, — разумеется, в борьбе и столкновении с инерцией традиции, с реторическими, независимыми от внутренней формы, жанрами, во взаимодействии с индивидуальными привычками, настроениями и предпочтениями. Но важно сказать, что не литература, а сама жизнь в то тяжелое время и творит некую свою «жизненную» прозу, — заметим, что проза XIX века есть функция от жизненной прозы, есть ее произведение, даже в таких романтических созданиях, как романы Вальтера Скотта (об этом хорошо писал Г. Лукач); итак, жизнь творит и свою прозу, и свою комедию, она замыкает отыскиваемый ею и противопоставляемый героизму этой трагической поры
Заострения трагического жанра не противоречат картине такого литературного поворота, или даже революции, — некоторое неподчинение примату жизненного как момент в подчинении! На гребне литературной революции, которую на рубеже веков производят немецкие классика и романтика, возникают и «Мессинская невеста» (1803) — драма Шиллера, о которой автор ее не раз с гордостью писал, что она — «первая на новых языках, составленная по всей строгости правил античной трагедии», и «Ион» А. В. Шлегеля (1803), который превзошел, в чем уверен был его создатель, еврипидовского «Иона», и «Аларкос» Фр. Шлегеля (1802), жутковатый ранний образец трагедии рока. Более чем замечателен распад на сферы низкую, комическую, и высокую, «идеалистически», идеально-трагедийную, в трилогии о Валленштейне Шиллера — остановившиеся хаос и пестрота «Лагеря Валленштейна» в преддверии исторического свершения в двух последующих, «высоких» драмах: традиционные, классицистские уровни стиля на пороге своего опосредования, соединение без совмещения, соединение и разделение. Точно так же, как трагедии, надолго оставшиеся в немецкой литературе и нередко обременявшие ее своим неплодотворным, застывшим пафосом идеальности, эпоха рубежа веков плодит свои «комические романы», риторически-заданная форма которых дает, конечно, больше простора для разнообразия жизненного материала и которые, прежде всего, больше удовлетворяют искреннее стремление эпохи к беспроблемной развлекательности.
Сравнение жизни с театром относится, вероятно, к числу вечных «общих мест»: поэты барокко уподобляют человеческую жизнь и трагедии, и комедии. Трагедия и комедия совпадают тут в понятии
Данте свою поэму назвал «комедией», следуя правилам реторики, довольно своеобразно понятым, — этому, употребленному Данте, слову «комедия» пришлось претерпеть немало переосмыслений, чтобы обозначать у Бальзака универсальную полноту отражения жизненной реальности конкретного места и времени; универсализм — общее, что могло бы объединить средневековую поэму и романический цикл писателя XIX века; «комедия» — это теперь та жизненная пестрота, многообразие, универсальность реальности, что, как внутренняя форма, управляет конструкцией небывалого по своей монументальности цикла. Германия в начале XIX века не знает такого единого целостного замысла: романы Жан-Поля срастаются между собой побочными побегами, в своей совокупности описывая как бы целую забытую тогдашней многотомной «Географией» Бюшинга область Германии. Но сама эпоха склонна к такой — охватывающей всю жизнь — «комедии»: всеобъемлющее
«Des Menschen Tatigkeit kann allzuleicht erschlaffen, Er liebt sich bald die unbedingte Ruh» — «Деятельности человека слишком легко ослабевать, — он быстро привыкает к безусловному покою» — слова из «Пролога на небесах» гётевского «Фауста», написанные около 1800 года: в них не только выражение вневременной поэтической мудрости, но и подлинная психологическая наклонность конкретного исторического времени.
Различие барокко и новой литературной эпохи (начала XIX века) в том, что барокко
Платон противопоставляет смешное (to geloion) серьезному (to spoydaion), он убеждает благородных людей