овладел мной. Череда странных состояний и не испытываемые раньше ощущения повалили меня на мозаичный, горячий от солнца пол. Я лежал, свесив голову в бассейн, и видел, как в нём смешиваются разноцветные струи двухсот фонтанчиков. А из-под клубов дымящихся красок выплывал маленький лакированный кораблик с неразборчивой красной надписью на снежных парусах.
Через два дня я продал свой огромный дом и деньги распределил поровну между всеми жёнами, которых отпускал на триста шестьдесят шесть сторон света. Я не дожидался ни от кого ни объяснений, ни упрёков, ни благодарности.
Я бежал ночью, и солнце встретило меня возле крошечного рыбачьего посёлка в дюнах. Я шёл с попугаем на плече и не слышал, как мальчишка, сидящий верхом на перевёрнутой лодке, спросил густобородого мужчину: «Дед, а ты бы рискнул в сто шестьдесят лет шляться по пыльной дороге в июне?»
В моих ушах стоял стеклянный звон раковин, колышущихся в изумрудных волнах единого моря, а попугай возле уха хрипло орал: «Тому, в ком находится Магдалина, двадцать шестая жена не нужна… Тому, в ком находится Магдалина, двадцать седьмая жена не нужна. Тому…»
Неси этот груз
То, о чём человек страстно мечтает, случается не тогда, когда ему этого хочется или невыносимо нужно. «Оно» приходит незаметно, тихо, когда ты удовлетворён и спокоен. Приходящее кажется мелкой, незначительной деталью. И только спустя положенное количество лет или зим, мы понимаем, что это было настоящее счастье или настоящее горе. История, которая строка за строкой рвётся из-под моей брызжущей анилином авторучки, переносит меня в мир незначительных событий, происходящих ежедневно здесь, там и всюду. Мы настолько привыкли к ним, что многие из них умирают в нас прежде, чем умрём мы сами. А некоторые, начавшиеся «под сурдинку», переживают нас.
Живёт, скажем, в Ленинграде, в одном из новых районов города, молодой дирижёр Юрий Андреич Кальварский. Работал он в одном почти что уважаемом оркестре, который издавна славился своими авангардными традициями. Вот, например, бралась какая-нибудь почётная русская песня и после долгих репетиций, собачьей ругани до свиха челюсти превращалась в разухабистый мотивчик с шлягерными повывами саксофонов. Впрочем, настоящие шлягеры у Юрия Андреевича почему-то напоминали почётные русские песни. Между нами говоря, хотя популярность оркестра была довольно высокая и выступал он в вполне приличных заведениях и концертных залах, многим критикам он напоминал попросту ресторанный оркестрион.
Однако совсем не так обстояло дело с личной жизнью Юрия Андреича. Вернее, не совсем так. Во- первых, внешне он был явно замечательной личностью. Это чувствовали все музыканты и сослуживцы дирижёра, не говоря о скрипачке Маше, о которой, однако речь ниже. В свои двадцать восемь лет он был высок и худ. Волосы длинные, вьющиеся, до плеч. Лицо умное, с мужиковатым носом, и, в общем, чувствовалось, что это — не порода, но талант. Практическое музицирование давало мало представления о богатствах его души, но глаза сияли дивно, а речь подтверждала, что ему не чужд дух критиканства, и высокое искусство, конечно, плачет по нём, слыша его разговоры об эксперименте тембра, атонировании, додекафонической экспрессии и пр. Он дельно рассуждал об «Иисусе суперзвезде», ничуть не туманно о психоделии рождения живой музыки. Имел он даже некую теорию, которая отрицала вживание в музыкальный образ, а предписывала следование чутья артиста его внутренней песне, а из столкновений песен-людей и песен-событий вытекала, по его мнению, та истинная химия музыки, которая называлась жизнью.
Юрий Андреич плюралистически относился к поп-арту. Это понимали все и относились к нему с симпатией, несмотря на кабацкий присвист его дирижёрской палочки, находящийся в разительном противоречии с новым дыханием искусства.
В областях, отстоящих довольно далеко от общественной жизни и искусства, Юрий Андреич был избалован и, конечно, женщинами. Он много раз влюблял и влюблялся и столько же раз страдал при расставаниях, так как при внешней мужиковатости чувствителен и деликатен был до невозможности. Но маленькие трагедии размывались под действием бальзама времени и океана новых лиц и впечатлений так же, как фотографии, которые изображали героинь этих драм, и Юрий Андреич, ласково глядя на людей и их деяния, благодушно шествовал по жизни. Ничто, действительно сладкое и действительно больное, не затуманивало его голову и душу, хотя туманились они много, много. И, может быть, от этого у Юрия Андреевича выработалось очень уважительное и снисходительное отношение к женщинам и любви.
В довершение ко всему он был женат и имел трёхлетнюю дочь. Жену то ли любил. То ли нет. Нравилось, что элегантна, умна, женственно-эффектна. В психологические переулки их отношений он не лез, и оба сторонились опасных недоразумений и прочих непонятностей. Живут, как живут, наверное, многие под бредовой вывеской «семейное благополучие».
Не знаю, нужно ли упоминать, что после женитьбы Юрий Андреевич жене не изменял. То ли в силу занятости, то ли в нём самом что-нибудь изменилось.
В оркестре его было двадцать шесть человек. Три женщины. Одна из них Маша. Скрипачка. Описывать её не имеет смысла. Важно только, что она обладала какой-то вечно движущей энергией и была просто необычайно мила, хотя, быть может, не так красива, как жена Юрия Андреича. Вряд ли он замечал её. Его мир, наделённый фантастическими образами нового, голографически переливался перед внутренним восхищённым взглядом, и женщины в его видениях, вероятно, принимали образы то музыкальной раковины, то бесформенных, слабо фосфоресцирующих тел. На какой-то заурядный концерт она пришла в платье. Вернее, она никогда не ходила без них, но в этот раз в мозгу дирижёра вдруг запульсировало слово: «Платье, платье, платье». Наверно, оно просто подчеркнуло фигуру Маши, от которой давно уже в тихом помешательстве жили трубач и контрабасист, а может быть, один из пальцев, которым судьба указывает на любовь, имеет форму платья? Кто знает, допустимо также, что под джинсовым костюмом дирижёра-эстета пронёсся глухой вой его звероподобных предков. В общем, бульварная история, глупая даже. В наши быстрые семидесятые годы даже как-то стыдно писать об этом, и в умную голову, наверно, проникнет мысль, что автор не так уж нейтрален в этой повести, мол, жаждет исповедаться. Пусть так. Моё внутреннее благородство не позволяет мне оправдываться, я просто хочу заметить, что эпоха атомной физики и вытряхивания лунной пыли из спортивных тапочек — не единый конгломерат каких-то цельных устремлений и пропорциональных результатов. Это глубочайшая полифония человеческого естества как в его падении, так и во взлёте. Правда, в истории с Машей не было ни взлёта, ни падения. Обычная житейская история. Даже более, чем обычная, если вспомнить, что Маша имела девятнадцать лет от роду и мужа, который, кажется, служил в армии.
Короче говоря, в тот вечер Юрий Андреич почувствовал, что он окутан её женской прелью и поражён в неизвестное раньше место груди. Ему уже было нужно смотреть на её оголённые ноги, составленные носками внутрь, когда она сидела со скрипкой на своём стуле, а место музыкальных раковин заняла молодая женская грудь. И когда некоторое время спустя ветер пробегал по пустым коридорам, скажем мюзик-холла, то, просунув любопытную голову сквозь незапертые двери капельдинерской, он увидел слившиеся в сумасшедших поцелуях две тени. Долго ещё двери растерянно качали своими пустыми головами, а любовная связь Юрия Андреевича и Маши уже мчалась вперёд нечеловеческими скачками.
О первой ночи у него оба помнят плохо. Жена Кальварского была на даче. Запомнилось почему-то расставание. Встали в пять утра. Она гладила его утюгом свою юбку. Солнца ещё не было, и на пустынном асфальте перед домом они разошлись. Когда он оглянулся, в розовом полусвете утра, словно из прошлых фантастических мечтаний, она махала ему рукой. И дико неправдоподобным казались белые девятиэтажные дома, инкрустированные голубыми кусками неба. Первые прохожие чудились ему