библейскими изгоями, и над этим призрачным и сверкающим миром вставала таинственная, невообразимо неземная заря. Впоследствии Юрий Андреич вспоминал, что если при нём кто-нибудь произносил слово «счастье», то он с чудовищной быстротой переносился в то утро. Причём это превращение сопровождалось чуть ли не обморочным состоянием. Две недели после этого жил он или, словно отравленный цветочными ядами, бредил, он не помнил. Иногда чувство реальности возвращалось к нему ночью, когда он клал свою руку на бедро спящей жены.
Потом был ещё один день. Они гуляли где-то недалеко от города на лесной поляне. Может быть, даже они находились в заросшем до последней возможности парке. В траве шуршала маленькая речушка, и было очень тихо. От страшного зноя солнце почти гудело над головой. Юрий Андреич снял рубашку и джинсы и лёг в траву, а Маша легла рядом, не снимая блестящего гладкого платья, хотя сегодня вечером отмечался её день рождения, а в километре отсюда, в ресторане на берегу паркового озерка её ждала компания.
И то, что она не сняла платье теперь, после того как провела целую ночь, завернувшись в одежду его кожи, изумило Юрия Андреича. Он остро почувствовал, какой она ещё ребёнок. На минуту промелькнуло смущение, будто он отец этой девочки, и, чтобы успокоить её, он шептал ей какие-то глупые и бессмысленные слова, гладил её дрожащие на траве ноги.
А Маша, уткнув лицо в волосы, остатками рассудка боролась с поднявшейся в ней древней и дикой женщиной, которая, ложась с мужчинами на тёплую землю, никогда не оставалась в шкуре.
Юрий Андреич водил своими губами по её волосам, лицу и по губам и, когда наконец, остановился, платье с грустным шорохом смялось, то ли под его, то ли под её руками, а в траве заметалось и запуталось его имя, повторяемое без конца Юрка… Юрка… Юрка… Казалось, что это не волосы Маши щекотали правую щёку дирижёра, а сгусток какой-то небесной материи, нежной и хрупкой, как синяя стеклянная бабочка, прикасался к его солнечному лицу. И это бабочка сквозь уплывающие звоны мира шептала его имя. Потом Маша уже не помнила, что словно автомат твердила это имя всё время, пока лежала в траве. И уже долгое время спустя Юрий Андреич ничего, кроме этого шёпота, вспомнить не мог, потому что трудно описать прикосновение бабочки.
А солнце пекло и пекло. Вдали, над вершинами деревьев, золотыми куполами соборов сверкал город, выговаривала что-то и не могла выговорить речка, и молчали усталые губы. Юрий Андреич помог Маше снять платье. Его бросили, и легли снова. Блестело небо, блестел дальний город, сверкали волосы Маши, и в этом блестящем мире они заснули так крепко, что даже не слышали криков детей, которые вынырнули неведомо откуда, и минут пятнадцать с воплями носились по поляне, пока спугнутые необычайной белизной обнажённых тел спящих не исчезли так же внезапно.
А дирижёру приснился сон. Сначала он был цветной, и от него пахло волосами Маши. Юрию Андреичу представлялось, что он срывает огромные кисти винограда с деревьев, у которых большие, как у лопухов, красные листья, и бросает этот виноград сидящей под деревом женщине. Оба смеются, и спустившийся с дерева дирижёр целует её колени, залитые виноградным соком. Потом сон изменился. Это, вероятно, случилось, когда разбежались игравшие на поляне дети. Поздней ночью сидит будто бы он на маленьком диванчике в комнате, с потолка которой на длинном и пыльном шнуре свешивается жёлтая электрическая лампочка. В окне черно и тихо, а он смотрит прямо в раскалённую ниточку этого стеклянного пузыря и играет на дудочке что-то тяжёлое и непонятное, и даже не играет, а воет. И вдруг лампочка с чудовищным треском лопается. В глазах становится темно и пусто. А налетевшую тьму рассекают белые звёзды ударов по голове, которые наносят люди, неслышно влезшие в окно и дверь. Последнее, что зацепилось в исчезающем сознании, был хруст дудочки, выпавшей из его рук под ноги избивавших невидимок.
Между тем настал август, и Юрий Андреич с женой уехал в Крым. Отдыхал там спокойно, был очень ласков с женой и гордился неизменным эффектом появления её на пляже.
Когда после отпуска он впервые встретился с Машей, она показалась ему слегка потемневшей от времени, немного вульгарной и, в общем, совсем не той… Машей. В пустой капельдинерской она обняла его, тихо спросив: «Дай, хоть потрогаю тебя?» Он же сидел в это время, как китайский богдыхан, с деревянно откинутой головой и начал что-то молоть о скуке, пресыщенности, мол, надо бы съездить в Индию. В общем, бормотал что-то поганенькое, трусливое, потому что Маша была беременна.
Мне или приснилось, или я вычитал в каком-нибудь старинном трактате, которые я читаю во множестве, одна интересная фраза: «Человек — кузнец своего счастья». Вернее, это — очень обыденная мысль, и никого она не удивит, но в моём мозгу она словно бы встала на какое-то предназначавшееся только её место, и первоначальный смысл или иероглиф расплылся во множестве значений.
Юрий Андреич выковал своё счастье, которого он же стал бояться. Сложность ещё была в том, что он уже не знал, любит ли он Машу или нет. Всё чаще на ум ему приходили слова: «бульварный роман», и в конце-концов совершенно ясно он понял, что любви не было. Явился какой-то наркотический сон и игра крови. Его склонность к мечтательности сыграла с ним неприятную штуку. Да и пара ли она ему. Ей явно недостаёт ума, её бурная жизнедвижущая сила отдаёт грубой животностью. К тому же разразится скандал. Пойдут сплетни. Развод с женой. «Пусть делает аборт — и вся эта история прекратится сама собой».
Дурному настроению Юрия Андреича ещё способствовало то, что на другой день Маша пришла в синем свитере и красных брюках. А Юрий Андреич хорошо помнил, что точно так же одевалась арфистка Римма, уволенная за «аморальное поведение». Истории её любовных похождений были известны всем, и часто кончались громовыми скандалами и какой-то нечистой склокой вокруг имён её друзей. «Если ей нужны деньги, я дам, — думал дирижёр, — только пусть не вздумает заниматься вымогательством».
Примерно месяц спустя она, проотсутствовав три дня, пришла на репетицию бледная и слегка некрасивая. Юрий Андреич с облегчением понял, что всё хорошо и можно не беспокоиться.
И опять пошла лёгкая бездумная жизнь. Иногда он говорил с ней, чаще о том, пишет ли муж. Она отвечала, что нет, потому что перестала писать ему сама. Иногда его тянуло к ней, и однажды в капельдинерской он вновь поцеловал её. Опять ему стало казаться, что она достаточно мила, чтобы поддерживать лёгкую любовную чепуху. «Один, два раза в месяц будет вполне достаточно», — думал он. Потом, как-то недели три он не видел её, не особенно тоскуя. Впрочем, он просто позабыл её, а когда встретились, всё уже было по-другому.
На репетициях появился новый флейтист, но я буду ближе к правде, если скажу, что он был всегда. А просто заметил его Юрий Андреич недавно, хотя странно, как это он не замечал его раньше. Да, да, он припоминает. Эта дурацкая флейта всё время опаздывала на одну четверть после стоптаймов, и он ещё собачился на неё, советуя купить новые челюсти. Роста он был такого же, как дирижёр, но имел не двадцать восемь, а тридцать пять лет. Умная борода, но лицо с таким выражением, будто в детстве он очень долго болел дифтеритом. Что ещё? Ах, да. Растительность на голове он имел нормальную и даже густую, но Юрию Андреичу он почему-то казался ужасно плешивым. И вообще весь вид его напоминал дирижёру перезревшую редьку. «Редька!» Ну, да, он так его и звал всегда про себя.
Сначала всё было, как раньше. Но потом все заметили, что флейта влезла в скрипки. «Прогнать? — думал Юрий Андреич, — глупо». Он придал лицу очень беззаботное выражение и взмахнул палочкой. «Фальшивит, скотина, а перед ней неудобно ругать».
После репетиций и концертов они уходили вместе, а в перерывах уединялись на маленьких диванчиках во всех тёмных углах. Тот, с бородой, открыто клал руку на её колени, а Юрий Андреич должен был, проходя мимо, в этот момент улыбаться.
В довершение ко всему она стала приходить сонной. От неё пахло вином и постелью. Миловидность её приняла грозный облик порочной красоты. Юрий Андреич стал засиживаться в капельдинерской, сторожа её, но она туда больше не заглядывала. Хотелось что-то сказать ей, объясниться, но было нестерпимо стыдно, и Кальварский плюнул. «Чёрт с вами», — сказал он мрачно, провожая взглядом «Редьку» и её. И чёрт был с ними. Маша «не просыхала», как выражались в оркестре. Больше всего Кальварского пугала открытость их связи и беспечность Маши. «У неё же муж, — думал дирижёр, — вернётся — прибьёт, хотя такую прибить трудно».
Некоторое время он был угрюм, но потом успокоился. И на этом бы можно было закончить, если бы Юрий Андреич не потерял вдруг аппетит. А потом внезапно бессонница. После концертов он клал пухлую голову на дирижёрский пульт и с тоскою думал: «Что дальше?» Домой не хотелось. В голову лезла