пьяный от беспрерывной тоски и боли, подошёл к постели, быстро опустился на колени и, положив голову на её волосы, застыл в какой-то нечеловеческой муке.
Жизнь Сориных, по всей видимости, опять наладилась, так как соседи встречали Дмитрия Иннокентьевича в приличном виде, а не в том безумно встрёпанном состоянии, в каком он был в первые дни после катастрофы. Подробно о том, что же произошло на набережной, Сорин не узнавал и на расспросы отвечал сложной гримасой, потому что реальность момента, когда у его жены оторвало часть тела, вызывала в нём такое ощущение, словно его протаскивали голым черепом по бетону.
А свою теорию «чем хуже, тем лучше» Сорин на время забыл, так как ему казалось, что она каким-то образом принимала участие в их нежданной беде.
Вихрь несчастья многое изменил в жизни Сориных, но не смог изменить Сорина-поэта. Вот, как он думал о своей семейной жизни, лёжа рядом с безногой женой.
«Утро было высокое и чистое. А потом задул ветер. Сначала он был синий, но всё темнел и темнел. Скоро солнце стало казаться воспалённым глазом циклопа на веснушчатом от поднятых жёлтых листьев лице-небе. Я стоял под только что ещё зелёными и уже нагими деревьями и смотрел. Было жалко, казалось, с красивой девушки сорвали изумительные кружева и разбросали в пыли. А она стоит, прижимая руки к лицу, машет ими в отчаяньи, словно вслед одежде, а когда порыв слабеет, стоит, опустив голову, только тихо шевелятся волосы-листья. Наступила передышка. Небо стало, словно холст, по которому, разбрызгивая краску, пробежала толпа пьяных художников, а море было, словно лицо убийцы, взмахнувшего топором и застывшего так». Эта передышка для него, Сорина. Можно спасти кое-что, кинуться к этой девушке, одеть своим теплом. Драться за неё. Будет кровь, крики, но разорванные ими, его губы всё равно должны кричать слова, которые войдут в историю любви всех людей на Земле. Как же поступил Дмитрий Иннокентьевич?
Уже много дней идёт дождь. Земля дрожит от трамваев, и кажется, что поэтому-то и идёт дождь. В гудяще-зелёном пламени их искр небо трясётся тоже, стряхивая с туч на землю серые капли яда. Дома скучно. Лиза читает книгу, а у Сорина страшно болит голова. В его сухом и ярко освещённом черепе, словно выцарапывается наружу бешеная крыса. Мечется из угла в угол. Обдирает зубы о стены. «Чтоб ты, сдохла», — шепчет Сорин, и берётся за шляпу. На вопросительный взгляд Лизы ответил, что хочет купить цветов. На вокзале он купил букет хризантем и прислонился головой к колонне вишнёвого мрамора. Крыса, наверное, действительно сдохла, потому что Сорину кажется, что от него пахнет падалью. Ему хочется облиться духами, плавать в духах, обнять ярко надушенную… Лизу? Гм.
«Неужели так бывает от головной боли?» — думал он, но вдруг быстро поймал себя на мысли, что хочет забыть вчерашнюю ночь с женой.
Лиза поправилась примерно полгода назад. Тогда же они опять стали настоящими мужем и женой. Сначала его как ожоги мучили прикосновения к её ногам, этим оборванным лентам любви и жизни. Даже в темноте он видел, какие они жалкие, багровые, и от этого Лиза казалась ему монстром. Он с трудом принуждал себя ласкать её. Но потом стало как-то всё равно, что ноги жены на двадцать сантиметров короче ног любой женщины. Он забыл этих «нормальных» женщин. А вчера он их вспомнил и вёл себя, как садист. Её исковерканное тело заставило его прошлой ночью рычать от наслаждения. Не Лиза, а её обрубки.
И он точно знал, что она это почувствовала. От неудовольствия на себя Сорин принялся заговаривать с цыганкой, продающей цветы. «Вот ведь, чёрт, как с ними просто, — думал он. — Дай деньги — возьми судьбу, если бы цыганки были красивыми, я бы им верил».
«Потом это дурацкое кино, — вспоминал Сорин. — Она становится сентиментальной. Хотелось, видите ли, повторить те наши давние прогулки». Как назло, вокруг вертелось невероятное количество молодых девчонок с ужасающе стройными и длинными ногами. Мелькали блестящие сапоги, и всё ноги, ноги, ножки… И среди этой толпы гладких от беспечной молодости вертихвосток появились он и Лиза. Ей всего двадцать один год. На алюминиевых костылях с алюминиевыми ногами, страшная и красивая какой- то разрушенной красотой, проковыляла она к дверям кинотеатра. Все расступились, и Сорин спиной чувствовал их тупо-любопытные глаза. «Сидела бы дома, смотрела телевизор, — мрачно размышлял Сорин, — нечего людей пугать». После кино она не хотела ехать в такси, и они возвращались в полупустом автобусе. На сиденье впереди Лизы сидела девица с дерзко торчащими вверх голыми коленями. И у стоящего Сорина, мельком видевшего её ноги, вдруг соединились в один образ Лизы, сидящей сзади, и колени сидящей впереди девушки. Это было так сладко и больно видеть на мгновенье здоровую жену, что Сорин, глухо замычав, впился зубами в плечо руки, поднятой к поручню.
Вечером, когда Лиза, устав, бросала работу (она переводила научные статьи), они говорили. Оба пытались спасти «нечто», ускользающее от них, воспоминаниями. Казалось, если подобраться к истокам своих жизней, переплести их, тогда можно не вспугнуть эту синюю бабочку, сидящую на сужающемся солнечном пятне потаённой поляны их чувств. Но глухо гудели макушки деревьев под февральскими ветрами, и синяя бабочка уже вздрагивала крыльями, готовясь лететь. Поляна темнела со стороны Дмитрия Иннокентьевича, и тем глубже пытался он осмыслить свою жизнь с самого детства.
А Лиза ничего не знала. Она просто боялась за свою любовь и слушала его. Обычно она лежала в постели, а Дмитрий Иннокентьевич в задумчивой позе сидел на высоком прабабкином стуле. Как из лощины, затянутой туманом, поднимались тени его воспоминаний. Сначала было какое-то белоголовье. Белобрысые друзья, он сам, выцветший до самых костей. Велосипедные гонки по деревенским пыльным дорогам. Утром речка. Ему очень хотелось тогда перенестись в ирреальный мир, где всё стояло бы вверх ногами, и он часами сидел в воде в противогазной маске, подаренной отцом, или проводить весь день, сидя высоко на дереве.
Однажды, забравшись во дворе их дома в глубокие заросли, сожравшие заброшенную клумбу, он увидел там пятилетнюю соседскую девочку Марину. Он никогда не подходил близко к девочкам, а тут вдруг поцеловал её в шею. Ему показалось тогда, будто он съел вишню. Неделю после этого он не играл в разбойничьи игры и, сидя на макушке старой акации, думал о принцессах, замках, окружённых озёрами с лебедями, и первый раз ему стало грустно, потому что Марина уезжала гостить к бабушке. От всего этого времени у Сорина осталось впечатление безграничной воли. Будто побывал он казаком в Запорожской Сечи.
Потом воспоминания становились чётко контрастными, но, в отличие от детских цветных впечатлений, они были какого-нибудь одного цвета. Вот они уже вдвоём с матерью. Отца унесла новая любовь. В те дни он много читал. Мать буквально выгоняла его из дома погулять. Тогда он парадно одевался, даже в страшную жару всегда на его тощих плечах висел пиджак, а шею мучил криво завязанный галстук. Он ходил по вечерним улицам, глядя в темноту золотыми глазами фантазии. Задохнувшийся в дыму и пыли городской сад неизменно переносил его в великолепный Буэн Ретиро. С расширенными от волнения глазами, словно наркоман, плыл Сорин по восточным улицам старинного кавказского городка. А вокруг шумели и смеялись прохожие. И Сорин слышал их разговоры, в которых они похвалялись своей испорченностью или с идиотским хихиканьем говорили о женщинах, любви и водке. Молодёжь ходила, как в Испании, с гитарами и пела глупые, любовно-воровские песни. Он возвращался домой, раздражённый и неудовлетворённый жизнью. Где-то в южном городке умер отец. «Ты поедешь?» — спросила мать. «Нет, а ты?» И мать тоже не хотела ехать. Потом, когда он учился в институте, Сорин понял, что в этот мечтательно-юношеский период он был слишком чувствительно однобок. Теперь его окружали многочисленные друзья и увлечения, но он хранил прошлые впечатления радостно. В них являлся ему такой странный айвовый привкус будущей любви.
Сидя у Лизиной кровати, Дмитрий Иннокентьевич рассказывал ещё много о своём детстве, радостях и потрясениях, и, уже перебивая его и волнуясь, начинала рассказывать Лиза. Опять возникал тот старый дом с извивающимся меж дверей коридором. В тоскливые зимние вечера все дети выходили в него поиграть. На ребячьи вопли и грохот железных автомобильчиков и трёхколёсных велосипедиков выскакивали интеллигентные жильцы и, держась руками за головы, проклинали проклятую жизнь. Из их окон виднелся почти весь Исаакий, и однажды, когда ей было лет семь, в восторге от синего дня она вылезла на карниз третьего этажа и голая лежала под весенним, сладким солнцем. Соседи рассказали матери, и вечером та выпорола её настолько крепко, что Лиза недели две не ходила в плавательный