Повернул он в коридор к сцене, смотрит, а у стены диван стоит, тот самый. Подошёл к нему Василий Иванович, подумал и сел. А диван жалобно так вдруг скрипнул. И посыпались с Василия Ивановича и кора, и картонные доспехи, и постаментик небольшой, ахнув, осел. И остался от него один актёр Вася, который хранил в себе что-то нежное и давнее. Завертелись в нём спицы, погремушки ретроскопа. Покатилось это жёсткое колесо по улицам, по дорогам и всё вернуло Васе. И его сердце, и душу, и любовь, которая у него была только одна, к Лене. И вот сидел он на диване, который, конечно, был не тот, на котором он когда-то обнимался с Леной (но ведь это не важно), и видел себя будто со стороны. Как сидит он в прихотливом одеянии преуспевающего лицедея, с лицом, помятым и кислым, блеклыми от нечестной жизни глазами, а нечестной оттого, что всё, что он играл и делал, было пошло по большей части и могло интересовать точно таких же потерянных человечков, как он, и никого больше. «Артистики, артисточки, смешные людишки, кривляки…» Он пытался вспомнить роль, которая бы его действительно зажгла от головы до пяток и не мог такой вспомнить. Творческий огонь был принесён в жертву дыму, который воскурился ради карьеры и ничтожной маленькой славы.

«…Смешные людишки, кривляки», — шептал он, и слёзы, текущие по щекам, на минуту придали его глазам былую краску. Он вспоминал свою маленькую мелочную любовь, приведшую к женитьбе, всю свою крошечную жизнь, тоску, выгнавшую его сегодня из дому, вспомнил любовь к голубой Лене и поднялся. Диван опять скрипнул, но ему показалось, что скрипнуло у него, Василия Ивановича, внутри, и, воскрешая на своих губах поцелуи, вспыхнувшие когда-то на этом кожаном острове, он понял, что самое правдивое и искреннее в истории его жизни на Земле была та любовь.

И ночь поглотила его.

1976 г.

В земле

Говорить о прошлом, мне кажется, имеет такой же смысл, как подбрасывать монету, чтобы поставить её на ребро. Наверное, счастлив тот, кто ничего не помнит. Впрочем, я, скорее всего, пристрастен в этом вопросе. Это только мне не хочется теперь вспоминать, да не получается. Шёл, к примеру, я сегодня утром по берегу одного тухлого канала и завернул в туалет. Грязный такой, дикий. Стою под мутным окошком, мою руки и вижу: на стене кусок штукатурки отвалился, под ним роспись стариннейшая. Вышел я, поглядел вокруг, так и есть — часовня. Ничего, конечно, особенного, но я вдруг ослабел. Пришёл домой, сел на пол и часа три сидел, не шевелясь. Думал, помру тут же. Ассоциативное состояние мышления. «Аналогии, синонимы, параллели, пуралепипеды…» — бормотал я, обхватив свою плешивую голову обеими руками. А волосы на голове не растут оттого, что сгорели. У меня и спина такая же — кочками.

Лет десять назад ходил по городу этакий ортодоксальный интеллектуал. Воображал и говорил много мусорного. Тогда это мне шло. Гундосил с апломбом, о чём знал и не знал, слышал и не расслышал, но догадался. А фаллическим стержнем моей интеллектуально-фрейдистской космогонии или бредятины, так свойственной многим ортодоксам, была идея о центральной роли наук и искусств, очеловечивающих не только питекантропов, но и ослов. Имена окончательно свихнувшихся от расщепления сознания, времени и материи учёных, философов, художественных, музыкальных и кинематографических неврастеников прошлого, настоящего и будущего не отлипали от моей гортани. Я также отвешивал кое-какие реверансы представителям религиозных и мистико-сексуальных меньшинств. Странно, что по прошествии уже двух веков существования симфоний Моцарта и полвека действия уравнений Эйнштейна на свете столько ослов и питекантропов!

Учился я в университете на археолога, и была у меня девушка, очень похожая на священную весну. Главное, в ней уважал я чрезвычайную самостоятельность и высокий ум, даже на удивление высокий. А в женщинах я по своей незрелости видел человеческое только при необычайном сплетении ума и грации. Я её, в общем, не любил и часто ссорился без поводов и по ним. Теперь, когда и ботинки сгнили, в которых с ней гулял, вспомню — и только моргаю глазищами. Ах, дубина, дубина.

Ну, вот умничал я таким образом невозможно долго, а потом как примерный студент поехал в деревню Спас-Угол на практику начальником экспедиции. А вся она состояла из одного меня. Написал нам на кафедру один глупый человек из этого самого Угла, что в тамошних оврагах черепки попадаются совсем старые и ужасно глиняные. Вот я и взвился.

Ничего интересного, конечно, не нашёл, хотя первые две недели копался в этих ямах до ночи. Потом, когда всё завертелось во мне и вокруг меня, я набрёл на целые россыпи курительных трубок из обожжённой синей глины, но было уже не до них.

Ох, овраги! Огромнейшие они там. Снизу вверх глянешь — небо скручивается. Ползал я по обрывам и думал об этих трещинах в земле с великим почтением. Хозяйка моя, дознавшись как-то, чем я собираюсь заниматься у них в селе, помянула чёрта. Я заинтересовался, и, погрузившись в прошлое с головой, она поведала длинную историю о том, как в молодости родила полмесяцем раньше свою первую девчонку, укоротив путь из соседнего села через главную яму. «И девка такая же, чертовица, уродилась, — добавила она под конец. — Работать не любит, водку жрёт, с матерью жить не желает, а с каждым поперечным- встречным юбку задирает. Вот Катька и работящая, и с мужем, если подерётся, то на праздник…» При Катьке я соскучился и пошёл спать. А старухин рассказ не забылся. Раз, заковырявшись до позднего вечера на самом дне бокового придела возле центральной ямы, услышал я в кустах над головой как будто скрипучий шёпот. Что-то тяжело упало позади меня, хрустя сломанными ветками, и скользкий сумасшедший, то ли звериный, то ли человечий голос захохотал мне вдогонку и затопал медвежьими лапами. Ночью у меня билось сердце, и снился дом чёрного человека возле бурной змеиной реки. Всю долгую ночь по ней плыли потемневшие от крови и жира доски и верёвки, а наутро я даже с некоторым сомнением подошёл к тропинке вниз. Теперь, как только солнечные лучи перебирались на самый верх обрыва, я поспешно вылезал вон до следующего дня.

После работы делать в Спас-Углу было совершенно нечего, и я валялся в кровати или в который уж раз за день, брёл закусывать в буфет в центре деревни. Кормили меня в нём плохо оттого, что повар был какой-то засаленный и лопоухий мужчинка, а помогала ему непутёвая дочь моей знакомой старухи.

Долго я их не замечал, но овражья скука взяла своё, и я вдруг увидел. Её, конечно. Началось лето, и жара в этом буфетике стояла исключительная. Она ходила голая, в одном замызганном белом халатике внакидку, да и тот всегда полурастёгнут. Двери, окна — настежь. Ветер горячий ей волосы колышет, забрасывает халат чуть не на голову. И вот изучил я её до последнего миллиметра и мог рассказать, как выглядит её рука или бедро и сколько родинок на груди или животе. Фигура у неё была оплывшая, тяжёлая, носик тупой и сонные глаза маленького человечка. В своём городе я на неё больше секунды бы не глядел, а тут раздражился до крайности и как будто влюбился. Смотрю я, как она приседает возле печи, нагибается над котлом, моет посуду. Мокрая вся от пота, от горячей воды руки красные, размокшие. И вот дошёл я до того, что её халат со следами супов и борщей стал для меня состоятельней и значительней полотен Дюрера. Представляете эту закусочную, посреди голого пустыря! Позади зелёная грязь с прошлой весны. Какой-нибудь водовоз на лошади застрянет — так и стоит до вечера, пока кто-нибудь не поможет сдвинуться. А я всё сижу и смотрю на неё и раздражаюсь час от часу.

Однажды пришла она пьяная и бессмысленно тыкалась с тарелкой из угла в угол. Я посадил её за стол рядом с собой и налил пива. Она выпила, но стала тошнить. Я дал ей свой платок и повёл домой. Шли мы через овраги. И когда спустились в ложбину, среди пышной травы я встал перед ней на колени и стал целовать её пыльные ноги и грязные колени. Она качалась и хохотала, а я целовал до самого платья и выше потому, что под ним, как всегда, ничего не было. В эту минуту мной владело такое возбуждение, что мне казалось, я могу разорваться от желания. Но большего она не захотела.

Остаток дня я провёл, как сусло перед перегонкой. Ходил по своей избушке туда и сюда и, наконец, выбежав из дома, спотыкаясь, пришёл в овраг. Там, найдя место, где она стояла, я лёг на землю и закрыл глаза. Вселенная мягко кружила меня в объятиях противоестественной любви, но я только крепче прижимался к «ней» и тяжело вдыхал запахи горьких трав.

Вы читаете Против течения
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату