сразу мог юноша с затуманенной головой распознать, из тех частных эпизодов и нечаянных встреч складывалась, надвигалась и дразнила Колюню сама будущая судьба.

Но, впрочем, все это относилось ко временам гораздо более поздним, насмешливым, сомнительным и скользким, дух Купавны никак не затрагивающим и оттого неинтересным, в те же простодушные и доверчивые годы сильнее всего пылкий ребенок любил, когда к ним в пионерский дворец, в это чудо света, подобного которому не было ни в одной стране, приходили на митинги солидарности студенты из Второго московского университета.

Соединенный с основным зданием детского замка стеклянным переходом концертный зал, напоминавший в миниатюре Кремлевский Дворец съездов, наполнялся гулом трескучей испанской речи, произносились звонкие слова, которые пронзительным высоким голосочком переводила со сцены президент КИДа — худенькая, с мелкими и невыразительными чертами лица девушка Лола, под грохот аплодисментов выходил на сцену ансамбль чилийских студентов «Лаутарос», и толпа возбужденных латинов начинала скандировать:

— Чиле — си, джянки — но, Чиле — си, джянки — но![2] — И Колюня орал вместе с ними, так что сердце таяло от восторга.

Вслед за этим в зал бросалась следующая, еще более торжественная и патетичная, речевка:

— Эль пуэбло унидо — хамбас сэрба венсидо! Эль пуэбло унидо — хамбас сэрба венсидо![3]

Гул нарастал, звучала потрясающе красивая песня, зал подпевал, и, когда она кончалась, кто-то опять кричал с нечеловеческим надрывом:

— Ком-па-ань-йэ-ро-о Саль-вадо-ор Айжендэ-э! — Голос обрывался на высокой ноте — и весь зал, словно ухая вниз с ледяной горы, в экстазе отзывался:

— Прэсэнтэ-э!

Еще отчаяннее, уже за пределом мыслимого порога пухленький толстогубый солист, сложив руки у рта, вырывал из охрипшего, с набухшими жилами горла:

— Аора-а!

— И съемпрэ-э! — ревел как один человек восторженный зал.

— Аора-а!

— И съемпрэ-э!

Что означало — товарищ Сальвадор Альенде с нами, не умер, бессмертен. Сейчас и всегда. Сейчас и всегда.

Вместе с этой родной, любимой толпой Колюня требовал свободу Луису Корвалану, Хорхе Муньосу и всем политзаключенным и только жалел, что никак не похож на латиноамериканца, и чернявые парни в малиновых рубашках чилийского комсомола, чье испанское название хота-хота сэ-сэ звучало так трогательно и красиво, не то что казенное Вэ-эл-ка-эс-эм, и куда Колюня с гораздо большей радостью готовился бы вступать, но толстые красивые девушки с медными лицами, в разноцветных пончо не признают его за своего и удивленно смотрят на восторженно кричащего вместе с ними маленького альбиноса.

А когда в завьюженном декабре семьдесят шестого года, опередив Колюню, Корвалана неожиданно, невероятно освободили из концлагеря на Огненной Земле, и об этом торжественно, прервав обыденные программы, как если бы был запущен очередной пилотируемый космический корабль, заговорили по телевизору и радио, тринадцатилетний мальчик, стыдясь слез, заплакал, но не от ревности, а от счастья и печали, что до заветного дня не дожил хрупкий сын Корвалана Луис Альберто, узник другого, еще более страшного концлагеря на противоположном безлюдном северном конце страны в Чакабуко, за год до своей ранней смерти приезжавший к ним в КИД и по согласованию с ЦК принятый в почетные пионеры.

Сама растроганная до слез, испанская учительница плачущего пионера утешала, а потом вместе с другими кидовцами Колюня поехал на Арбат, в Плотников переулок, в маленькую партийную гостиницу без вывески, где якобы жил Корвалан.

В особняк с пальмами и бассейном детей не пустили, однако Колюня был все равно счастлив, и единственное, чего не понимал, так это почему все вокруг говорят вполголоса про какого-то Буковского, на которого, оказывается, обменяли товарища Корвалана в честь семидесятилетия Леонида Ильича Брежнева. При чем тут и Брежнев, и Буковский и что значит обменяли? — не трехкомнатная же квартира на первом этаже со смежными комнатами из маминого бюллетеня по обмену жилой площади el secretario general del Comitй Central del Partido comunista de Chile[4], — хотя глядеть, как обнимается тоненький нежный Лучо с дряхлеющим шамкающим юбиляром и огромный бровастый дядя, которому вручала глупая Колюнина одноклассница с белым бантом цветы и на нее потом приходила смотреть вся школа и растерянно таращились учителя, снисходительно, по-хозяйски хлопает по спине маленького, будто выкупленного из рабства и подаренного барину на день рождения чилийца, говорит ему «ты», а тот в ответ, смущенно улыбаясь: «Vuestra merced»[5], было досадно.

Но это неприятное чувство Колюня быстро давил и летал по улицам города, недоумевая, отчего не разделяют его восторга ни незнакомые люди, ни домашние, а, напротив, высказывают некоторое беспокойство в связи с Колюниным энтузиазмом, посмеивается дядюшка Глеб, коммунист папа старается перевести разговор на другие темы и даже невозмутимая матушка качает головой, после того как ее ненаглядный сыночек в школьном сочинении по известной картине Серова отказался описывать раскрасневшуюся, непоседливую Веру Саввишну Мамонтову, поскольку она изволит кушать персики, в то время как простой народ голодает.

Наступило следующее лето, удивленно глядели на Колюню мальчики с дачной улицы, не понимали, что с ним опять стряслось, крутили пальцем у виска, присвистывали и насмехались, как давно смеялись над юным интернационалистом в школе, где Луис Корвалан был таким же скучным, лживым и бессмысленным персонажем, как и прочие герои пионерской пропаганды и поэтических композиций «Чили с нами!», которыми славянским детям забивали головы, но не сердца.

Я проснулся утром рано, Нет Луиса Корвалана, —

повторяли нараспев школьницы и дачники, звали любимый Колюнин Университет дружбы народов имени Патриса Лумумбы на улице Миклухо-Маклая обезьянником, и Колюнчик на них сердился, топал ногами, бледнел, говорил и делал много такого, за что его можно было бы жестоко высмеять и изгнать, но всякий раз мальчиков что-то останавливало, и юного чилефила держали за блаженненького, за дурачка, которому позволено то, чего стыдились другие.

Колюня ничего не замечал, любил пылающий континент, его сердце было открыто всему, и он был готов принять за свою любовь какое угодно страдание от малолетних гонителей, дрожащим голосом рассказывая им летним полднем на берегу застывшей судьбоносной Камышовки про Чили, ее отказавшегося улететь после путча в другую страну и погибшего с оружием в руках народного президента, он считал долгом приблизить к снежной, дачной Советской России далекую гористую страну, чье несклоняемое и неизвестно какого рода название переводилось на русский язык как «жгучий перец».

Но вот историю о том, как идеологически выдержанный Луис Корвалан вместе с легендарным парагвайским аристократом Антонио Майданой, отсидевшим в стреснеровской тюрьме больше двадцати лет, и уругвайским интеллектуалом Роднеем Арисменди таки приехали к ним во Дворец пионеров и Колюня пожимал всей коминтерновской троице руку и водил по длинным этажам чудесного детского замка, передавал скомканно и нехотя.

Они появились на пороге заведения неожиданно, маленький, остроносый и сильно загорелый Корвалан с жесткими седыми усами, одетый в новенькую партийную дубленку и пыжиковую шапку и чем-то похожий на деда Николая Петровича, был мрачен, выглядел затравленно и смотрел на окруживших его, лопочущих по-испански и старательно заменявших мягкое кастильское «элье» на жесткое южноамериканское «дж» мальчиков и девочек в белых рубашках с золотыми пуговками и красных галстуках

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату