те приемы и способы обращения с «культурным эхом», какие почти у всех нынешних пользователей выработаны сознательно (постмодернизм рассудочен, на том стоит). Что до ученичества — о котором, разбирая «молодого автора», нельзя не сказать отдельно, — то Рыжий, как он сам говорит, учился у второстепенных поэтов. Возможно, чужие «дармоеды», представлявшиеся екатеринбургскому поэту много сильнее собственного фантома, были таковы, что связываться с ними Рыжий не захотел.
Сейчас Борис Рыжий переживает первую волну литературного успеха: большие подборки в «Знамени» и «Звезде», поощрительный Антибукер за поэтический дебют, наконец, выход первой книги в престижном «Пушкинском фонде», где издают самый цвет российской поэзии. Словом, пошла раскрутка, и Рыжий попал в то самое колесо, которое, если не катится вперед, валится набок. Разумеется, не замедлили раздаться обеспокоенные голоса, толкующие о том, что молодого автора всегда нахваливают с избытком, увлекаются выдачей авансов, что это может «испортить» талантливого парнишку, еще не заработавшего всего того, что на него упало с неба. В общем, вокруг имени Рыжего создалась атмосфера густого доброжелательства, готовая вот-вот разразиться холодным ливнем. Настоящая проблема состоит, по- видимому, в том, что Рыжий понравился публике в качестве экзотического персонажа, такого резкого пацана, носителя блатной романтики, рифмующего «лето» и «сигареты», «говно» и «окно», «муде» и «МВД». Известная часть литературной публики любит быть шокированной; в стихах Бориса Рыжего, где о лексике даже не стоит вопрос, нормативная она или не нормативная, такой читатель находит то, что хочет найти. Интонация как бы Вилли Токарева плюс немножко от Высоцкого задевает сентиментальные струнки в читательской душе, расслабляет, обещает безответственную «простоту». Примесь «низкого» жанра в «высоком» всегда подкупает; кроме того, это входит в модели актуальной литературы и дает сигнал к признанию Рыжего в качестве модного персонажа литературной тусовки.
На самом деле все не так «просто». Для меня, например, очевидно, что Рыжий слишком талантлив, чтобы режим пользователя, режим послушного следования раз найденному амплуа был для него органичен. Мне Борис Рыжий интересен тем, что он в своих стихах отрабатывает два связанных между собой мифологических пласта: блатную субкультуру и «Свердловск» — не столько реальный город (хотя бы потому, что на месте «Свердловска» уже «Екатеринбург»), сколько индустриальные задворки цивилизации, где мировая культура — это «кино», привозной мерцающий призрак прокуренных кинозальчиков; здесь самые крутые зрители и самые нежные отношения — всегда в последнем ряду.
Это стихотворение Рыжего, с таким узнаваемым «бродским» несущим предлогом, на который, как на ушибленную ногу, припадает строфа, и с характерным уже для Рыжего недостатком-избытком материала в строке («Музыки стало мало», «Флаги красн., скамейки — синие…» и так далее), — это стихотворение, хоть и лишенное очевидных блатных отсылов, развивает один из базовых сюжетов данной субкультуры — сюжет «хулигана и недотроги». В каком-то смысле этот сюжет вечный, не на один круг, прошедший и через балетную сцену, и через печатный станок. «Я никогда не сяду в первом ряду» — вот заявленная автором, если угодно, программная позиция, означающая заведомый отказ от места в литературном президиуме и приверженность к базовым сюжетам в их низовом, маргинальном варианте. Неизящная ипостась изящной словесности дается Рыжему естественно, потому что соответствует его не литературному, но личному опыту, тому совокупному эмоциональному полю, в которое он погружен и где ощущает себя комфортно, поскольку «нравится себе с окурком „БАМа“ на губе».
Собственно говоря, все блатное самосознание — сплошная литература. Здесь нет «правды» в обычном понимании слова. Если человек говорит, что сидит ни за что, — это правда не юридическая, но художественная, не для прокурора, но для песни. Здесь, не умея и страшась разбираться, например, со своей человеческой совестью (присутствующей, однако, на дне стакана), человек выращивает совесть другую, придуманную: никогда не забуду, как убийца, «исполнивший» не одного должника, надрывно каялся, что вот-де он какой подлец, взял у сестры продать магнитофон, а денег не отдал, не успел, закрыли суки менты — ну и так далее, и все такое. Бориса Рыжего несложно уличить в позерстве, он и сам рефлектирует в стихах на эту тему. Дело, однако же, в том, что позерство это — свойство не поэтики, но материала. Что касается стихотворца, то он как раз пробивается к «наивному», в сущности, детскому взгляду на окружающую его героизированную действительность.
……………………………..
Последние две строки приведенного отрывка — удивительный образец абсолютной простоты, до которой надо еще дойти, отстреливая, как ракетные ступени, лезущие в строчку и в душу художественные образы. Перемахнуть через образ, как через забор, и оказаться на свободе, «нарезать по пустырю» — вот характерная для Рыжего динамика стихотворения. Создавая и одновременно разрушая валкие декорации (нары, с которых, «до пупа сорвав обноски», лезут фраера одного его стихотворения, несомненно, к таким декорациям относятся), Борис Рыжий видит и то, что имеется здесь настоящего: любовь и смерть. Любовь и кровь, водка и слеза — вот коктейль не слишком изысканный, но всегда достойный пера Венички Ерофеева. «Когда я выпью и умру…» — пишет очень-очень молодой поэт, и кто-то может подумать, что ему по-пацански хочется казаться большим мужиком. На самом деле в стихотворении все как в жизни, вернее, в ее ощущении: здесь молодость в своем эстетическом качестве густо приправлена смертью, заряжена ею, как сюжетной возможностью, почти неизбежностью. «Живи красиво, умри молодым» — этот лихой девиз