III. Джованна Спендел. Москва 20-х годов. Мечты и утопии целого поколения
Издательство «Риунити» уже выпустило ряд интересных книг с богатыми иллюстрациями, своеобразных монографий-романов о городах — например, «Футуристический Рим» или «Берлин экспрессионизма». В эту же серию входит и книга, посвященная Москве 20-х годов. Подзаголовок сразу определяет перспективу, в которой автор рассматривает представленную в книге эпоху. Описанием энтузиазма, мечтаний о новой жизни, обещанной революцией 1917 года, книга открывается, а последняя глава ее звучит как реквием: «Закат мечты». Обозревается панорама жизни в Москве с 1918 года, когда в марте она вновь стала столицей, и до конца 20-х годов, до первых зловещих признаков «великого перелома» и полного контроля партии над культурой. Через московскую действительность намечается, хотя и бегло, общее развитие русской истории советского периода.
В первой главе читатель знакомится с обликом нэповской Москвы. Здесь главные темы: «Что значит, по Булгакову, быть в 20-е годы москвичом?», «Первая сельскохозяйственная выставка», «Новая мораль».
Три следующие главы освещают роль искусства в жизни Москвы этих лет. В главе, посвященной архитектуре и живописи, подробно обсуждаются творческие эксперименты Мельникова, Щусева, Ладовского, попытки конструктивистов создать новый стиль в архитектуре и применить его в условиях столицы. Особое внимание автор обращает на роль зародившегося в те годы искусства дизайна (например, место афиши в общественной жизни и во влиянии на массы), на значение творческих поисков таких художников, как Родченко, Попова, Эль Лисицкий. Текст сопровождается обширными иллюстрациями, к сожалению, бело-черными (как и во всей книге).
В главе «Литературная жизнь в Москве» рассматривается динамика литературного процесса (литературные группы, журналы, полемика, дискуссии). Лаконично, но рельефно охарактеризованы Маяковский, Катаев, Ильф и Петров, Олеша. Больше всего внимания уделено Михаилу Булгакову, названному здесь «певцом Москвы».
Завершается это увлекательное путешествие по Москве 20-х годов знакомством с театром и кино. Тут подчеркивается значение экспериментов Мейерхольда не только для советского, но и для европейского театра и дается интересный анализ некоторых наиболее известных его спектаклей («Мистерия-буфф», «Лес», «Ревизор», «Клоп» и др.). С похвальной объективностью сочувствующий авангарду автор не обходит вниманием и судьбу, тоже нелегкую, МХАТа, обращаясь к таким спектаклям, как «Горячее сердце» или «Дни Турбиных»…
В области тогда еще молодого советского кино книга выделяет два главных направления: это, естественно, революционное кино, представленное в первую очередь С. Эйзенштейном, и документальное кино — начинание Дзиги Вертова «Киноглаз».
Еще и еще раз подчеркнем высокую ценность иллюстративного материала (фотодокументов и проч.), обогащающего книгу.
Полка Кирилла Кобрина
Андрей Арьев. Царская ветка. СПб., Издательство журнала «Звезда», 2000, 192 стр.
Андрея Арьева не отнесешь к плодовитым авторам, библиография его печатных работ невелика. Не отнесешь его и к литературным критикам в современном смысле этого слова. Литпроцесс он не «отслеживает», мест не распределяет, иерархий не создает. Он скорее эссеист, но не в новейшем духе — борхесианском, честертоновском, бартовском, а, пожалуй, в дореволюционных русских литературных традициях. В его жанровой родословной — князь П. А. Вяземский (прежде всего как автор книги о Фонвизине), И. Анненский (не поэт, конечно, а создатель «Отражений»), В. Розанов. И безусловно, эмигрант Ходасевич. Да, еще один эмигрант — Кончеев; только влияние последнего не жанровое, а стилистическое.
Книгу составляют два больших эссе, опубликованные в свое время в журнале «Звезда»; оба посвящены поэзии; в первом случае объект описания предстает географически-поэтическим («Царское Село в русской поэтической традиции и „Царскосельская ода“ Ахматовой»), оборачиваясь в итоге поэтико- философским, во втором он кажется чисто поэтическим («Маленькие тайны, или Явление Александра Кушнера»), но трансформируется в географически-поэтический (Кушнер — поэт нормы[43], антиромантик, «культурный поэт», а значит, истинно петербургский).
«Царская ветка» написана точным, гибким, изящным языком, ее интонация энергична, многие места хочется просто цитировать без комментария. «Докажет ли свою правоту Кушнер разладом с эпохой и гибелью? Я склонен подозревать чудеса»; «Берет он у культуры много, но ни за чем не следует вполне. Напевая Михаила Кузмина, он прогуливается с томом критики Владислава Ходасевича под мышкой»; «Начинается пора тоскливых по своей сущности сентенций, произносимых на радость вмиг добреющим критикам». Замечателен в своем роде и типично питерский, антимосковский выпад: «К сегодняшнему дню у Кушнера доминирует, становится направляющей ось „Север — Юг“ — вместо привычной в XX веке (и для молодого Кушнера) оси „Восток — Запад“. Москва на этой магистрали из конечного пункта превращается в транзитный полустанок с буфетом». Сколько яда в засохших бутербродах этого «буфета»…
Книга написана настолько хорошо, что хочется подражать ее стилю. Вот и рецензент сочинил нечто в том же духе (и тоже про поэта Кушнера): «Но ей-Богу, ей-Богу, я бы подпустил мистического сквознячка… Хотя бы из эстетических соображений… Знаете ли, все эти кровавые зори…»
Андрей Лебедев. Повествователь Дрош. Книга прозы. М., «Глагол», 1999, 127 стр.
Это действительно «книга прозы» — не «рассказов», не «повестей», а просто «прозы». Последнее время в отечественной словесности характеризуется размыванием жанровых границ: не только между социально близкими «рассказами» и «повестями» или «повестями» и «романами», но и между антагонистами fiction и non-fiction. В результате мы (и то с определенной долей неуверенности) можем говорить лишь о «прозе»; прочие жанровые классификации все более переходят в компетенцию разного рода комиссий и комитетов, раздающих премии.
Итак, перед нами «проза»: изобретательная, ориентированная на медленное чтение с припоминанием. Последнее же, если верить Платону, и есть суть знания, точнее, познания. Любое литературное произведение «читаешь», «узнаешь», «познаешь» лишь в той мере, в какой «припоминаешь»; причем «припоминаешь» не только (и не столько) соответствующий авторскому собственный экзистенциальный или бытовой опыт, сколько «традицию» — культурную, литературную, — за ним, произведением, стоящую. Что бы там ни говорили любители «первичной литературы», не бывает прозы или поэзии «культурной» и «не-(а-)культурной». Есть разные традиции, есть разные родословные.
Негромкая «культурность» прозы Андрея Лебедева подчеркивается его автопредисловием, где нарратор предлагает читателю свой вариант литературных и культурных источников семи текстов «Повествователя Дроша». Добавлю свое скромное наблюдение: Бог, говорящий голосом ведущего детской радиопередачи, беседовал еще с сэлинджеровскими героями, а настойку из пестиков из сарабанды вкупе с отваром из взглядов на тополя вовсю попивают в сочинениях Милорада Павича.