— Тот самый? Что написал «Ой, не кори меня, мати»? — Министр буквально расцвел. Пришлось сознаться: за деньги, обещанные Кротом, и не в том сознаешься… Вот я и зам!
— По голосу совести нашего уважаемого, — забубнил я, указывая на Луня, — решили отдать Пень- хауз оркестру слепых…
Моей бы совести точно не хватило на это! Ход Лунем.
Министр благосклонно кивал… Недолго длилось это блаженство — секунд приблизительно двадцать, но какой-то «терем справедливости» я тут воздвиг.
У Любки заверещал телефончик, и она, поднеся его к уху, с отвращением, как лягушку, передала мне.
— Что там? — испуганно произнес я.
— Не знаю. Видимо, землетрясение, — проговорила она.
…Я медленно поднес трубку к уху. Голос жены:
— Приезжай в темпе — отец в больнице!
Вот я и не зам. Связь неожиданно оборвалась, и в трубке захрипел Зорин: «Проверить — все ли слепые слепые?» Я вернул аппарат.
Прощай, море! Прощай, Ярило! Прощайте, бабочки! Вечно меня кидает почему-то сверху вниз!
…Ярило, впрочем, я видел еще раз, когда самолет пробил облачность и ухо сидящего далеко впереди, в бизнес-классе, японца вдруг налилось солнцем и стало алым, как тюльпан.
И вот — снижение. И спинки пустых кресел (кто же улетает с югов в такую благодать?) с легким стуком попадали вперед друг на друга, как костяшки домино.
— В реанимацию входить запрещается. Но вы можете поговорить с ним — у него мобильный телефон.
— Откуда?
— …Принесли.
Спасибо, ребята!
Я набрал нарисованный на бумажке номер. Гулкий, очень далекий (не через Пень-хауз ли связываемся?), но вполне внятный и яростный голос отца:
— Одну руку отвязали, слава богу! Ты скажи — почему они меня тут привязанным держат? И голым, абсолютно?!
— Почему он привязан? — обратился я к медсестре.
— Чтобы не вырывал капельницу.
— А почему голый?
— Так положено в реанимации. Чтобы любая точка на теле была мгновенно доступна.
— …Слышишь? — спрашиваю я у отца.
— …Слышу, — недовольно хрипит он.
Потом он лежит уже в палате. Я сижу рядом. У другой стены — такая же трогательная пара: отец и сын. Их любовь — в отличие от нашей, сдержанной, — бурлит, не вызывая никаких сомнений в ее существовании:
— Отец! Ну почему ты так пьешь?
— А ты почему так пьешь, сын?
Обуреваемые этой нежной заботой, они приканчивают бутылку. И это — после инфаркта! Палата лишь на две койки, и не общаться тут нельзя. Тот отец наливает остатки и протягивает моему отцу:
— На, выпей!.. Ты что — не русский человек?
— Я русский человек. — Отец усмехается. — Но предпочитаю следовать указаниям врача.
Вдруг у него под подушкой что-то крякает. Отец изумляется, подняв брови, потом, вспомнив, достает мобильник. Недоуменно слушает, потом тыкает телефончиком в мою сторону:
— Тебя.
— Слушаю, — солидно говорю я.
Некоторое время там тишина — потом голос Любки:
— Поскольку замгенерального по связям с общественностью теперь я, а общественность теперь — это ты, то я связываюсь с тобой и сообщаю, что тендер мы выиграли.
— Ура, — произношу я.
— Но чуть было не проиграли.
— Почему?
— Сразу после твоего ухода Андре с крыши кинулся.
— …Погиб?!
— Нет, слава богу! Зорин спас.
— Зорин?.. За ним кинулся? С парашютом?
— Нет. Это уж ты преувеличиваешь! Просто заранее Андре за ногу привязал.
— Внимательны вы к нему.
— Так он же сын Есенина и Зорге!
И вот отец уже, упрямо шаркая тапками, идет по длинным больничным коридорам, пристально — и как бы недоуменно — разглядывая то одно, то другое. Подходит к залитому солнцем окну, сморщившись, разглядывает цветы в горшках. И, продолжая свою почти столетнюю сельхоздеятельность, цепко хватает какой-то лист и с яростью разглядывает его, вывернув, как ухо провинившегося.
— Не может быть такого растения! — отпихивает лист.
И он, видимо, прав! Потом вдруг, повернувшись, смотрит на меня:
— Ну а как ты — сделал там, что намечал?
— Ничего я не сделал!
— …Турок ты, а не казак, — ласково говорит папа.
Мы привозим его из больницы домой, кормим, и он укладывается отдохнуть. Я заглядываю в светящуюся щель: читает, почти вплотную поднеся книжку к глазам. Молодец.
Потом мы на кухне ругаемся с женой.
— У тебя после этого юга морда… как красный таз!
— А у тебя… как губка!
— Значит, мы созданы друг для друга?
На радостях мы дарим одному таракану жизнь.
Думал, когда вернулся сюда: на берегу Невы всю душу распахну! Однако дело не бойко идет. Етишин погиб: отсек-таки клерк-злодей ему голову листом писчей бумаги — и на этом все кончилось. Из вещей написал только «Песнь кладовщика», но кладовщик почему-то за ней не явился. Хотелось бы написать что-то более накипевшее, да слова не идут.
Однажды забрел на заседание «Ландыша», но Сысой, сильно за это время заскучавший, накинулся с воплем:
— И ты смеешь к нам приходить?! После всей той коррупции?
Да, я коррумпировался. Но как-то мало.
И я вышел. Лунем ему не стать никогда. Специально прошел мимо дома Луня на Крюковом канале. Думаю, встреться мы сейчас с ним, нашли бы друг для друга немного доброты. Все-таки душа у него есть, хотя и хитрая. И вспоминается он почему-то тепло: может быть, по сравнению с нынешними?..
Что еще? Был тут в доме культуры моряков на встрече общественности с Фалько. Говорил-то он горячо и потом, пожимая со сцены руки, пожал и мою, но явно не узнал при этом. Кто я ему? Пересекались однажды… Таких у него полно. Да и невозможно, наверно, различить отдельные лица в толпе? Конечно, хотелось бы это проверить — но где ж я возьму толпу? Только старина Зорин меня узнал, помахал. Есть и удачи. В ГНИИ чумы, где я вел литературный кружок, с нового года возобновилось финансирование. Так что я теперь снова на коне. К сожалению, на зачумленном.
Написал басню «Мышь и батон», где батон все-таки побеждает.
Крот здоровается со мной на лестнице бегло: забыл, видимо, своего замгенерального!
Однажды только погутарили с ним. Я вышел из дома очень рано: чумовики почему-то любят