треножник. Чего стоит один только анонс на переплете: «Того, кто пытался великодушием победить коварство, — ожидает безумие. Того, кто пытался выбрать между жалостью и страстью, — ожидает смерть. Помните — красота не спасет никого!»
Как мне кажется, основной задачей сочинителя было сотворить из «Идиота» произведение, принадлежащее массовой литературе. Однако это совсем не такое простое дело, как представляется на первый взгляд.
У массовой культуры — свои абсолютно незыблемые законы. Эти законы на самом деле гораздо более устойчивые, нежели в культуре элитарной, которая существенным образом ориентирована на новизну и художественное открытие. Массовая культура осваивает лишь те из былых открытий, которые с течением времени воспринимаются массовым сознанием как клише, как некая маркировка, уже привычная и легко опознаваемая.
С Достоевским же этот номер не проходит. Вероятно, потому, что из всех русских классиков именно этот писатель был наиболее близок к тем свежим разломам в культурном сознании, которые принес с собой XX век. Да, собственно, и теперь он остается вполне актуальным. Важно и то обстоятельство, что Достоевский, как никто другой из писателей XIX века, был чуток и восприимчив к первым ласточкам массовой культуры — а именно к газетному репортажу и «низкому» жанру детектива. Они были для него одним из источников вдохновения. И невозможно заново опустить его героев с метафизических небес в породившее их лоно.
…У Владимира Сорокина есть пьеса под названием «Dostoevsky-trip». Ее герои «сидят» на таблетках, каждая из которых переносит человека в пространство произведений того или иного автора. После этого путешествия, как после любых наркотиков, происходит ломка — разной степени тяжести. Персонажи «Dostoevsky-trip» попадают непосредственно к героям «Идиота». Доза оказывается смертельной.
В самом центре существования
Труднообъяснимо, но факт: Владимир Корнилов, обязанный возвращением в белодневную литературу новому «широкому» времени, занял по отношению к шагнувшему «за предел» расширению позицию чуть ли не самого левого крайнего! И безнравственная вседозволенность «дней свободы», и те перемены в составе и качестве общероссийской действительности (как они высвечены и отрефлектированы в новом его сборнике) столь недоброкачественны, что ничего, кроме глухого отчаяния, у автора не вызывают:
И дело тут не в словах как таковых (резко критических слов, а также жестов в нынешней словесности предостаточно), а в том, что — за словом: в эмоциональном его обеспечении, в доподлинности переживания или, если использовать корниловскую же метафору, в удельном весе «вещества гармонии». Как, каким образом, с помощью каких рецепторов мы измеряем тяжесть или легковесие этого вещества и соответственно отзываемся или не отзываемся — не знаю. Но здесь-то отзываемся! И вот что интересно: пока стих Корнилова корчится и корячится, не умея «стряхнуть» угнетающую его «муку», ему не опасны ни банальности, ни общие места. Они лишь подсобляют хорошо, то есть внятно и при этом по-своему, говорить о предметах, общих всем. Закавыченное выражение — не стряхнуть муки («но не стряхну я муку эту») — есенинское; ассоциация вроде бы далековатая, поскольку ни сродства меж ними, ни сходства в выделке и в соображении понятий нет и в помине, и тем не менее, читая «Перемены», я вспоминала именно Есенина, точнее, те его стихи, где вопиет и кровоточит боль постреволюционной перестройки быта, психики, национального менталитета:
Вынуть душу из кладезя мук, на которые обрек соломенную Русь «злой Октябрь», Есенину, как известно, не удалось, Корнилову иногда удается… Напряжение, с каким автору катастрофических «Перемен» даются мгновения «скорбного бесчувствия», ощущаешь почти физически, однако каждый раз в стадии искусственного обезболивания его догоняет другая беда! Освободив себя от «каторги чувств», самая отважная мысль — а Корнилов, напоминаю, никогда не стеснялся мыслить в стихе и стихом — вмиг утрачивает свою победительную суггестивность, то есть ту самую особенность, производящую сильное впечатление, которая, начиная, наверное, с «Шофера» (в знаменитых «Тарусских страницах»), от-лич-ала его поэзию (в прозе он все-таки шагал, что называется, в строю, а в поэзии, всегда и неизменно, едино- лич-но). Возьмем, к примеру, антибалладу об узнике Святой Елены («Булат и злато»), где автор «Перемен», вразрез с русской поэтической традицией, ошарашивает нас безапелляционным: «Был большая падла маленький капрал». Согласимся: сказано хлестко, однако ничто, кроме даты (год 2000-й), даже не намекает, с какой это стати Владимир Корнилов ввязывается в бессмысленный спор с Михаилом Лермонтовым, зачем стаскивает с пьедестала героя «Воздушного корабля» и «Последнего новоселья» и почему именно «маленький капрал» ответствен за весь род людской.
Можно, наверное, допустить, что речь идет не столько о Наполеоне, сколько вообще о «глядящих в Наполеоны»… Но мне, увы, процитированные строки показались не столько горестным откликом на очередной рецидив вечной (кавказской) войны, сколько непроизвольным изложением некоторых мест из книги Якова Гордина «Кавказ: земля и кровь» вроде следующих: «Потреблю вас с лица земли, и не увидите вы своих селений… Пройду с пламенем… попалю все, что не займу войсками… Вас сожгу. Из детей ваших и жен утробы выну…» (из посланий александровского орла, командующего Кавказским отдельным корпусом князя Цицианова к взбунтовавшимся горцам). Но это уже размышление по поводу, и недостаточности авторского текста оно не восполняет…
К счастью, искусственно обезболенных и уже по одному по этому выпадающих из психологического