подлость напитана ложным патриотизмом. А здесь-то, здесь?! Если б ты знал, каким холодом повеяло с их седеющих бород. Я стал сторониться их, чтобы не тревожить лишний раз. В этом году только один раз побывал в кабинете у Цамела, да и то меня силком затащил туда Нафи. Три дня тому назад забрел к Аслану Бедойты. Завидев меня, он вскочил со своего кресла и заявил: «Михал, извини, но я плохо себя чувствую и ухожу домой». Оскорбился? Не то слово. Неужто он был настолько болен, что не удержался и обосрал нашу дружбу! Уж не говорю об осетинском Фарне[3]. В прошлом году Аслану понадобилась машина съездить в Саниба, и он из-под земли меня достал. А теперь ему и другим плевать на то, что со мною жена, и мы вчетвером ютимся в однокомнатной квартирке вместе с моим двоюродным братом Ильей и его женой Маквалой, что буханка хлеба нынче стоит пятнадцать целковых и Михалу неоткуда взять эти деньги. Я задержался в дверях и бросил ему через плечо: «Аслан, я не только хороший шофер, могу выполнять и другую не очень тяжелую физическую работу, например чистить ботинки или мыть окна в кабинетах. Авось пригожусь!» Я думал, это моя Осетия, но где она, где Осетия?! И что мне делать, ведь обратной дороги нет. Мы, писатели, должны заботиться друг о друге. Хоть они с Цамелом приличные сволочи, но все же я не перестаю о них думать, потому что знал их совсем другими и потому что они были хорошими поэтами, пока не стали чиновниками. Когда мы добрались до Дзауджикау, Аслан с Цамелом обнадежили меня, дескать, пиши побольше, а с публикациями проблем не будет — и в «Мах дуге», да и в «Растдзинаде». Справедливости ради, газеты публикуют все мои материалы, но разве ж на эти гонорары проживешь. А недавно принес Аслану повесть и попросил прочитать, прежде чем передать редакторам. Он отказался категорически. Ситуация сложилась презабавнейшая. У меня давно есть имя, и, в общем-то, я не подохну, коли меня не опубликуют. Дело в другом. Я просил Аслана прочитать повесть только потому, что в кармане моем давно гуляет ветер, он может ускорить публикацию. А он прикинулся шлангом, как ты выражаешься, остался безучастным к моим проблемам. Игорь, я пока в состоянии оценить настоящего писателя, человека — не всегда. И я спрашиваю тебя: как бы я поступил на его месте? Как бы я поступил, будь я первым секретарем Союза писателей, а Цамел Хугаты беженцем? Разве я не разогнал бы всех своих литконсультантов, чтобы высвободить для него рабочее место? Я бы сказал ему: Цамел, брат мой, успокой свое израненное сердце, выбери себе любую работу. Я бы сказал Аслану Бедойты, будь я главным редактором журнала, а он беженцем из Грузии: Аслан, брат мой, для тебя всегда найдется работа! А если не найдется, поделим с тобой мой кабинет, и так мы будем жить до лучших времен! Не знаю, может, они и впрямь больны неизлечимой болезнью. Может, от водки сердца их раскисли и перестали ощущать чужую боль. Я готов высказать им в лицо свое негодование и оставить их навсегда.
Игорь, никогда еще не было так тяжело нашей с тобой Осетии (если она еще существует!) и нашему народу (если он еще сохранился!). Ты должен уяснить себе это. Помнишь, мальчишкой ты предлагал создать аппарат для переливания боли? Но разве писатель не есть тот самый аппарат? Только действие его обратное. Он забирает часть боли, дабы облегчить страдания человека. Однако писатель, кроме функции перекачивания через себя боли, выполняет еще и функцию фильтрации ее, очищения, накапливая в собственной душе грязь и смрад, дабы передать реципиенту облагороженную, чистую боль, которая не вызывает побочных эффектов в виде тошноты или отторжения.
Как же быть, как дышать этим воздухом, если нам не нашлось места даже на родине? Может, податься в далекие края, подобно нашему Иласу, где, по мнению поэта Шамиля Джиккайты, скорость износа сердечной мышцы не всегда пропорциональна расстоянию между стертыми до крови ступнями и давно погасшим очагом, но пыли, осевшей на лицо, вполне достанет насыпать могильный холм. Или вернуться в Грузию, где враги уже сняли маски, а люди, чьим мнением я дорожил, попрятались по норам. Ты догадываешься, кого я имею в виду. В дни, когда народ, словно бы сорвавшись с цепи, с пеной на губах отстаивает национальную идентичность, писатель должен найти в себе силы преодолеть эту тяжелейшую косность, стряхнуть с себя оковы национальной принадлежности, возвыситься и быть прежде всего благородным и великодушным. Он должен быть рядом с братьями по перу и делить с ними их участь, а не молчать, набравши в рот воды, как это делают грузинские писатели — братья Тамаз и Отар Чиладзе, Джансуг Чарквиани и другие. Даже под страхом смерти. Ибо грош цена всем нашим произведениям, лишенным человеческого, мужского, если угодно, эквивалента, которым питается и писательский, и прочие таланты и без которого все наше творчество — очковтирательство. Как просто в период смуты быть оратором, эксплуатируя национальную идею, сдобренную набившей оскомину темой народного страдания! Господи! Знал бы ты, кто выползает в лидеры. С каким самозабвением, дрожью в голосе, разглагольствуют они о притеснениях собственного народа, который еще вчера обирали без зазрения совести, какая ненависть горит в их глазах при упоминании о невесть как обосновавшихся на их земле гостях-осетинцах и с каким удовольствием сбрасывают с себя вечером взятую напрокат чуху с газырями да обтягивающие икры азиатские сапоги, пахнущие хозяйственным мылом. Национальная гордость? Прекрати, не смеши меня. Человек, торговавший сосисками да пивом на платформе Самтредиа, с подобострастием заглядывавший клиентам в глаза, чьей вожделенной мечтой была черная машина «ГАЗ-24», не может пробудить во мне симпатию избитыми фразами об униженной Грузии. Но речь ведь не о нем, Игорь…
Какая печаль, но земля, кажется, действительно уменьшилась в размерах от болтовни политиканов, свернулась, что дворняга под дождем, и не в состоянии уместить на себе национальные амбиции. Ибо даже крепкое дружеское рукопожатие не сокращает расстояния между людьми настолько, насколько — взгляд, обращенный на тебя через автоматный прицел, взгляд, заставляющий уткнуться мордой в черное жерло непонимания. Названия этому чувству ты не найдешь ни в одном словаре, так как оно не наше, не земное. Думаешь, стреляем друг в друга? Не-ет, ошибка! Мы взяли на мушку собственное будущее, и дрожащим от нетерпения пальцем пытаемся спустить курок. Все равно что вспороть брюхо беременной бабе. Это, доложу тебе, похлеще каннибализма. В чем дело? Что творится в мире? Неужто Господь судил нам отсечь себя от будущего? Прости мне мою сентиментальность, но перед бегством из Грузии я поднялся к могиле великого Ильи Чавчавадзе и набрал в пакетик горсточку землицы, а потом, проезжая Нар, остановился у могилы нашего Коста и снова набрал земли. Я смешал их и храню в кармане. Глупости, конечно, но пакетик этот не позволяет мне слишком отдаляться от дедовских истин. Наши предки были умнее нас, раз сумели прожить среди грузин в мире и согласии и не позабыть свой язык.
Пакетик всегда со мной. Надеюсь, имена двух великих людей, с чьих могил я взял по горсточке земли, помогут мне сохранить достоинство. Впрочем, кому это нужно? Только мне? Что мне ответить твоим грузинским племянникам, Георгию и Нино Хажалия, или твоим сыновьям, Алану и Джиуару Булкаты, если они спросят меня: «Где ж ты был, дед, когда осетины с грузинами убивали друг друга, а мертвых не позволяли хоронить на своих кладбищах и тогда погост пришлось устроить возле школы, на футбольном поле?» Удовлетворит ли их ответ, если я вытащу из кармана мой пакетик, положу перед ними и, воздев руки к небу, произнесу: «Клянусь вам этой смешанной землей, моей вины нет ни перед кем!» Нет, не удовлетворит. Потому что это обывательский ответ. А знаешь, что бы их удовлетворило? Если бы с двух сторон границы собрались грузины и осетины и вместе подняли бы меня на копья — так, мол, тебе, Михал Булкаты, с твоим двуязычием, за то, что не смог погасить огонь войны. И они будут правы.
Видать, я совсем состарился, если мечтаю о том времени, когда мы с тобой, как раньше, в Пицунде, сядем в соседних комнатах и станем работать, а вечерами пить Иорамовское вино и болтать о чем угодно, преодолевая неловкость общения (ведь нам с тобой было непросто общаться, разве что посредством эпистолярия), и однажды, после обеда, я приду к тебе со слезами на глазах и скажу: «Я, кажется, убил своего персонажа!» И может быть, мы поплачем вместе.
Не сердись на меня за эти строки. Береги детей.
Ваш Михал.
— Вон твоя бабка Досыр. Кин, Игори! — закричал Джиг.
— Прекрати, — сказал я, не оборачиваясь.
Мы загорали на крыше, лежа на животе так, чтобы был виден весь город, и наш двор с вечно текущим краном, и скамейки вдоль забора, где вечерами отдыхали соседи.
— Не обижайся, Паганини, но это смешно, когда она пытается заговорить со мной по-осетински.
— Она уже старая и плохо видит.
— Скажи ей, пусть испечет пироги с луком, — попросил Джиг.
— Нравятся?
— Еще бы! — Глаза его загорелись неподдельным восторгом. — Они как-то по-особенному пахнут, надкусанным желудем, что ли, или пылью после мороси.