так сказать, словесности само решение этого вопроса лежит в области эфемерной, в области духа и вдохновения, то в театре вопрос наследования имеет самое что ни на есть материальное «изложение» и наполнение. Ответ «да» или «нет» часто означает буквально: значится в списке наследников или окончательно вычеркнут из него и претендовать уже ни на что не может.
Но вопрос «благословения» — еще и вопрос ученичества. Которое на театре может «споспешествовать», а может и разрушить человека, превратить его в прах.
Каждый раз, когда кто-то из мэтров уходит, оставляя после себя подлинно (то есть не в бруковском смысле) пустое пространство, и оказывается, что рядом никого и не было, слышатся сокрушенные речи: смену не вырастил, учеников не воспитал. Часто — жестче, точнее: равных рядом не терпел, не любил, когда кто-то мешался под ногами со своим творчеством… Когда же на освободившееся по причине естественной убыли место назначают наконец кого-то нового, не-равного, не давая сделать первый шаг, загодя итожат: не вытянет, облажается.
Сквозь театральную призму пословица про яблоки и яблоню видится не такой уж бесспорной. Те, которым удается упасть подальше или вовремя откатиться в сторону, чаще живут и лучше, и счастливее…
История театра последних десятилетий — целое кладбище имен, так и закончивших в бесславии свои дни вблизи Мастера, в участи подмастерья. «Не мастер я, я — только подмастерье, тот, что сидит всегда у самой двери, не ведая секретов мастерства…» Знание секретов, может, и вбедомых, оказалось ненужным, поскольку востребованы были подсобные умения. Подсобные работники, профессионалы своего дела, самостоятельному плаванию они уже выучатся едва ли. Кураж уходит. И не возвращается. Они творили в тени Мастера, а тень его порой становится смертельной. Учитель их таланта, он одновременно оказывается и палачом. Они высушены, источены, истощены, вымотаны жизнью в тени. Жить самостоятельно уже не могут. Жестоко, конечно, так говорить, но такова бывает правда «благословения» и долгого, вынужденного, а значит, и беспросветного ученичества. И кто способен на терпение, которому не видно предела?..
Имена готовы сорваться с кончика языка. Но помню, Дима Бертман, который ныне сам руководит театром, учил меня, как правильно вести себя на вступительном экзамене (а поступал я в ГИТИС). Он говорил: «Когда тебя попросят назвать любимых режиссеров, никогда не называй живых, поскольку неизвестно, какие у них отношения с членами приемной комиссии. Назови Станиславского и Немировича- Данченко. Мертвых любят все». Вот и я — перейду к примерам из прошлого времени. Товстоногова, например, любят почти все и все без исключения уважают. А он, говорят, не очень любил, когда рядом возникало какое-то режиссерское поползновение. Полагают, что отчасти поэтому Москва получила неплохое прибавление по режиссерской части — в лице Камы Гинкаса, Генриетты Яновской. И, конечно, Сергея Юрского.
В Люксембурге, на эркере старинного дома, я увидел надпись: «Мы хотим остаться тем, что мы есть». Мне объяснили, что эта надпись — в напоминание и назидание. За эти несколько слов когда-то давно жителям города-государства пришлось повоевать. Гинкасу, Яновской, Юрскому тоже пришлось повоевать за свое право самостоятельно заниматься режиссурой (да и что такое, как может выглядеть несамостоятельная режиссура?)…
Можно ли сказать, что это притяжение — отталкивание наложило отпечаток на их творчество? Наверное. С другой стороны, как не заметить в этой же связи, что случай, когда ученики приживаются, «прорастают» и дают «потомство» (в виде здоровых и талантливых спектаклей) на чужой почве, точнее назвать как раз не случайностью, а верным правилом. В то время как, наоборот, на месте, где «жил и работал» Учитель, чаще всего остается выжженная земля, и при наилучшем раскладе осиротевшим актерам удается, собрав все силы, стиснув зубы, достойно завершать прежде великий театр.
И, в гроб сходя, благословить…
Конечно, важно, чтоб было у кого учиться. Чтобы не только из себя одного черпать вдохновение. Я — про Евгения Гришковца, который наконец сыграл свою новую пьесу «Планета» на сцене «Школы современной пьесы». Премьера «Планеты» вышла в Центре имени Вс. Мейерхольда. А расти, жить и умирать будет на Трубной.
Теперь спектакль попал в родной контекст, днем раньше или позже Гришковец будет играть свои монодрамы «Как я съел собаку» и «Одновременно», а в другие дни поклонники его творчества смогут посмотреть и «Записки русского путешественника», где играют Василий Бочкарев (теперь — в очередь с Альбертом Филозовым), Владимир Стеклов и режиссер спектакля Иосиф Райхельгауз.
Контекст меж тем оказался не слишком родным, не родственным по отношению к автору- исполнителю (хотя в «Планете» Гришковец выходит на сцену не один: его партнер — но партнер обособленный, не партнер-конфидент, а партнер-посторонний, — актриса Театра имени Евг. Вахтангова Анна Дубровская).
Слышу, читаю: все тот же Гришковец. Не тот же. Другой. Еще можно обмануться в начале, в первые несколько минут, признать в новом герое того же милого человека. Тем более, что он и впрямь буквально взывает к сочувствию. Торопливо выговаривает что-то замечательно трогательное — о женщине, которая спряталась за окном, а окно прикрыла полупрозрачной занавеской: мол, она меня не видит, потому что нет меня в ее жизни… И машет ветками перед окном, скрывая от героини зрителей, двести пар зрительских глаз. А потом подносит к ее окну длинную трость, на кончике которой — маленький мотылек. И мотылек трогательно бьется о стекло, за которым свет. А потом влетает в окно и забирается под абажур — точно под юбку.
Перед премьерой Гришковец не раз повторял, что ему захотелось сыграть нечто иное. Нечто новое. В частности, выйти на сцену не в гордом одиночестве, а вдвоем. Так, чтобы вторым был не просто человек без роду, без племени, возраста и пола, а женщина, героиня. «По-иному» сыграть получилось, но это иное — как будто не совсем то, к чему стремился автор и исполнитель и что он успел продекларировать.
Этот, из «Планеты», — совсем не добрый и не недотепа. Слова, естественные в устах милого недотепы, простодушного Кандида, бессчастного искателя счастья на земле, в «Планете» не доброму отданы герою. Этот Гришковец — конечно, не сам Евгений, но персонаж, о котором речь, — на вроде бы знакомо полусогнутых ногах, с теми же милыми дефектами речи, он органично мог бы исполнить монолог подпольного человека, повторить вслед за героем «Кроткой» его знаменитую саморекомендацию — про недоброго, даже злого человека.
Нет, герой «Планеты» совсем не милый. Посмотрите, как он натужен, заметьте, как громок, как недобро он выкрикивает то, что пристало выговаривать с виноватым видом прежнего Жени Гришковца… Сродни умелому музыканту, забывшему о юношеских мечтах покорить все лучшие концертные залы и ныне неплохо зарабатывающему в хорошем ресторане, новый герой Гришковца ладно сбивает знакомые «мелодии». Изучив вкусы публики, он знает, когда кстати придется очередной подходящий «сюжет». Смотрит из-под очков внимательно, остро: не обманулся, прошло…
То, что было хорошего, таким и осталось. Осталось там, в «Собаке», в «Записках русского путешественника», в «Одновременно». Новые ритмы не отбрасывают тень на прежде написанное и сыгранное (еще и в смысле — сложенное и, по слову Мандельштама, заученное вхруст). Но сами новые ритмы имеют мало сходства с тем, что умиляло, манило, было так обаятельно.
Что ж такого?
Гришковец и сам говорит, что был сентименталистом, а стал — гуманистом. Это ж совсем не одно и то же! Однако, став гуманистом, автор-исполнитель остается при все том же наборе замечательных средств. Но рассортировывает их по ходу дела небрежно и с какою-то почти нескрываемой деловитостью.
Что-то не то и не так выходит. Вместо мудрости — опытность; пресное, неутоляющее питье…
Не так уж и много мыслей было вложено в его прежде написанных и сыгранных пьесах-спектаклях. Немногие, но дорогие… В разжиженном воздухе «Планеты» бьется человек, которому нечего сказать. То есть все, что хотел, он выговорил вчера и позавчера. Сегодняшнее его выступление сродни желанию договорить: а вот еще, кстати, на ту же тему… А вот еще и еще! Кричит, мечется, как будто позабыв о том, что на сцене он теперь не один и нельзя уже так много внимания требовать к себе одному. Принимает знакомые позы и выражение лица, но — нет. Не то. И не тот. Твой голос на мамин совсем не похож…
И как-то не здорово.
Смешно вроде бы местами, но к середине подмечаешь, что будто бы уговариваешь себя, что смешно, — уговариваешь, поскольку привык уже любить все, что делает этот замечательный маленький