человек, который и мыслит, как ты, и все про тебя знает. Про детство, юность и университеты. Этот — не знает, но пытается убедить, что по-прежнему знает. И девушка ему совсем не нужна, поскольку она — отдельно и он — отдельно. И даже заочного — ну хоть малюсенького, крошечного — диалога меж ними нет. И любви — нет.
И вот мучается герой «Планеты», мучает себя, иссушает, но — бесплодны муки его. Повторяется. Но повторяется (опять же) не мило так, как тот, прежний Гришковец, а вымученно, точно вытягивая из себя прежнюю радость.
Сказать ли: выговорился? Выдохся? Какие-то рецензии последнего времени, не оставляющие актерам и режиссеру даже шанса что-то поправить и как-то выжить в искусстве, учат осторожному письму, умению трижды, пять раз оговориться. Что страшного ничего нет. Одно получилось — другое не вышло. Все нормально. В конце концов, может, не повезло только мне одному и на том единственном спектакле? Где, кроме меня, кажется, все прочие были в полном восторге.
А теперь вернемся к начатому разговору. К учителям и ученикам.
Недавно в рассказе старейшего представителя режиссерского цеха, народного артиста России Бориса Гавриловича Голубовского я обратил внимание на один «педагогический сюжет». В газете «Дом актера» он пишет о своем ученике, ныне знаменитом режиссере Римасе Туминасе. Это даже не сюжет, а мысль.
В пору учебы, говорит Голубовский, Туминас был первым учеником, задания выполнял всегда точно, без озарений. А когда теперь приехал и привез свой спектакль, Борис Гаврилович поделился недоумением: «Римас, ты всегда был таким правоверным… Как же так?» А вот так. И дальше сам же Голубовский дает замечательное и, думается, точное объяснение: он уже свободен от того, чтобы думать, сколько будет дважды два, — он знает: четыре. И вот в этом — весь смысл обучения. Зная наверняка, что дважды два — четыре, конечно, можно заниматься проверкой иных, более сложных уравнений…
Дальше можно было бы долго говорить о сходстве и различиях в работе Петра Наумовича Фоменко и ныне много работающих, востребованных его учеников. Сергея Женовача, Елены Невежиной, Миндаугаса Карбаускиса. Рассказывать полубылинные-полуанекдотические истории о многочисленных «учениках» Анатолия Васильева, очень часто перенимающих лишь внешнюю форму и бытовые стороны поведения Мастера, но имеющих слабое представление о его совершенном режиссерском методе и совсем лишенных хотя бы намека на сосредоточенность его таланта… Но это были бы уже частные примеры только что высказанных соображений «вообще».
Кинообозрение Натальи Сиривли
Сергей Овчаров сделал фильм по сказке Леонида Филатова «Про Федота-стрельца». Судьба ее достаточно необычна. Литературная пародия, написанная на досуге знаменитым актером знаменитого театра, она так и не стала частью престижной, официальной культуры: в академических театрах ее не ставили, литературных премий не давали, по телевизору и по радио каждый день не читают. Тем не менее сказка «Про Федота» известна всем. На премьере во время фестиваля «Белые столбы» С. Овчаров рассказал, что был свидетелем необычного состязания: дети из бывших «пионерских», ныне просто лагерей читали сказку по строчке наизусть, примерно так же, как в дни пушкинского юбилея люди с улицы читали по телевизору «Евгения Онегина». Но пушкинский проект был инициирован и оплачен телевизионными деятелями, а «Федота» народ разучил по собственному почину — верное свидетельство того, что сказка обрела подлинно фольклорное существование. Как щука — из фольклора выпрыгнула, в фольклор и нырнула.
Думаю, причиной народной любви к «Федоту» стали не столько раннеперестроечные политические аллюзии (народ в сказке с легкостью свергает своих маразматических мучителей), сколько сам язык — гремучая смесь рифмованных канцеляризмов, просторечия, политических штампов, цитат из классики, фольклорных формул, сугубо ученых и сугубо же неприличных слов… Вся наша история с географией от Магадана до Тетюшей, глобальная политика и совковый быт с его тоской по финскому сервелату и профсоюзным путевкам, стукачеством и героическими подвигами во славу отечества были тут мелко накрошены, перемешаны и пущены в незатейливый частушечный стих — бодрый и монотонный, как треньканье балалайки. Короче, простое сознание простого советского человека нашло здесь адекватное выражение своего семидесятилетнего жизненного опыта.
Массовый человек — хоть советский, хоть постсоветский (хоть наш, хоть западный) — постоянно чувствует себя объектом всяческих манипуляций, инструментом которых является язык, точнее, разные, но в равной мере «авторитарные» языки современной культуры — от школьной, классической до политической и бюрократическо-государственной. Человек живет с ощущением, что ему, грубо говоря, постоянно «засирают мозги» (крайне удачная фольклорная формула). И когда все эти давящие культурно- идеологические схемы оказываются изъятыми из логического контекста и превращаются в цветное, игривое конфетти, читатель-слушатель испытывает ни с чем не сравнимое удовольствие, освобождение от тотального языкового диктата. Именно поэтому пародия Филатова оказалась благодарно востребованной и мгновенно впитанной фольклорным сознанием.
Принято считать, что в XX веке массовая культура — индустрия по производству зрелищ, текстов и картинок для миллионов людей-винтиков индустриального и постиндустриального общества — полностью заместила все те потребности, которые в былые, патриархальные времена удовлетворял фольклор. Это не совсем так. В той мере, в какой массовый человек ощущает себя не только «винтиком», объектом манипуляций со стороны общества, но и субъектом (тем, кто живет, чувствует, хочет, стремится), он испытывает потребность ускользнуть от власти готовых формул, разрушить навязываемый профессионалами идеологический универсум. Анархическая, неофициальная составляющая низовой современной культуры — наверное, и есть пакибытие фольклора в эпоху поп-индустрии. Эта сфера существует вне признанных канонов и норм, вне осознания и рефлексии, но в ней тем не менее бродят недюжинные энергии. И внутренняя подключенность к ним способна порождать иной раз абсолютно незаурядные артефакты.
В кинематографе первым на ум приходит конечно же — Чаплин, создавший гениальную маску маленького «человека без свойств», ускользающего субъекта эпохи «восстания масс». Жестокий и великодушный, добрый и злой, профан и себе на уме, безответственный и усердный, нищий и франт; бродяга, стремящийся к паблисити, и анархист, разрушающий любую социальную форму… В нем — все человеческие импульсы, стремления, страсти, пороки и добродетели. Единственная константа — уклонение от любых предписанных правил, любой навязанной определенности. Фольклорное сознание отстаивает свое право на абсолютную широту, право играть всеми регистрами человеческого существования. Не случайно фильмы Чаплина не стареют, их и по сей день любят все — от детсадовцев до академиков.
В советском кино таким режиссером был, наверное, Гайдай — не в смысле универсальной всечеловечности и абсолютного эстетического совершенства (не все его картины можно назвать шедеврами), но в смысле безусловной причастности к фольклорной стихии, к пафосу ускользания от безуспешно уловляющих маленького человека силков официальной идеологии и культуры.
Столь же безусловно имеет отношение к этой стихии и Овчаров. Традиции немой комической, корифеем которой был Чаплин, а верным последователем — Гайдай, стали той матрицей, посредством которой Овчаров адаптировал к искусству кино народные жанры сказа, небывальщины, лубка, русского площадного театра. Правда, может быть, в силу особой, рафинированной аутентичности кинематограф Овчарова никогда не пользовался тотальным, всенародным успехом. Все-таки одно дело — верность фольклорной стихии, а другое — использование традиционных фольклорных форм. Последнее в наше время — радость для знатоков. К тому же Овчаров не очень умеет рассказывать истории. Его фильмы напоминают изысканные коллажи, сделанные в технике примитива; в них много наивной гениальности, но никакого желания потрафлять массовым вкусам.
Простая и понятная, любимая народом, разученная им наизусть сказка про Федота-стрельца помогла Овчарову снискать наконец признание самой массовой аудитории. Хотя, вышивая свои узоры по канве филатовской сказки, Овчаров увлекается, дает волю фантазии и создает другое произведение, в котором