И тут над нами так запели дрозды, что мы переглянулись. Юрий Николаевич улыбнулся своей детской улыбкой:
— Что-то вечное есть и в птицах, и в деревьях, и в людях… Антон Павлович и по натуре, и в душе был глубоко верующим человеком. Религия любви, уважения ко всему, что может жить. Чехов очень чуток ко всему другому, и даже здесь, в саду, он создает условия для чужой жизни, но не вторгается в нее. Пытается подобрать место для каждого растения так, чтобы один вид не мешал другому. И в то же время — чтобы создавалась единая гармония.
Незаметно для себя Юрий Николаевич начинает говорить о Чехове в настоящем времени. Несколько раз в эти дни он цитировал одно письмо Чехова, повторял его, бормотал не столько для меня, сколько вспоминая и прислушиваясь к чему-то своему: «…А в Ялте все нет дождей… Бедные деревья… за все лето не получили ни одной капли воды и теперь стоят желтые; так бывает, что и люди за всю жизнь не получают ни одной капли счастья. Должно быть, это так нужно… Должно быть…»
А утром снова баркас стучал моторчиком.
Монах Василий тихонько пел в храме: «…Ризу мне подаждь светлу… укрепи мя во благих, хранителю мой, и настави мя чудно к тишине…»
Дворники сметали осыпавшиеся за ночь лепестки роз.
Старик сторожил свои крылья.
«…Я не знаю, дошла ли до вас весть о том, что 6 октября 1999 г. скоропостижно умер Юрий Николаевич Скобелев… Сейчас в музее новый хранитель, жизнь музея идет своим чередом, но без Юрия все не так, и никогда не будет так, как было при нем, ибо чеховский дом был смыслом его жизни… Какие-то черты Юрия Николаевича, которые раньше казались нам чудачеством, сейчас воспринимаются нами как уникальное свойство его натуры».
Вот какой горестный толчок был всему, о чем мне вспомнилось сегодня.
На днях получил из Ялты еще одно письмо: «…У нас стоят ясные, морозные дни, а в чеховском саду зацвели подснежники. Цветут жимолость и жасмин. Напротив моих окон распустилась японская айва…»
Рената Гальцева
Тяжба о России
У всякого народа есть родина, но только у нас — Россия.
1. Вакантная нация
На земле нет счастливых народов. Но кто решится оспорить, что два из них несчастливы особенно? И не только каждый «по-своему», но и — в истекшем веке — оба одинаково. Что с того, что для одного из них «окончательное решение» его вопроса готовилось извне, а для другого — изнутри, для обоих столетие протекало под знаком холокоста: ГУЛАГ ведь не уступит Освенциму; оставленный вымирать Ленинград окажется, может, и похлеще Варшавского гетто.
Однако с разгромом нацистского врага еврейскому народу судьба улыбнулась: в сознании цивилизованного мира он занял — и с основанием — место неизлечимо травмированной и потому периодически привечаемой жертвы. Русский «народ-победитель» остался при прежнем режиме, и хотя по ходу времени тот упревал и зубы у него поистачивались, но фундаментальная ложь и принципиальное насилие над душой не давали расправить плечи; русским еще сорок лет предстояло пребывать на своей земле, как на чужбине.
Но вот режим пал, Россия перестала быть тоталитарным пугалом. Между тем парадоксальным образом она все больше стала сдвигаться на освободившееся в пространстве истории место «бельма на глазу».
Сегодня репутация у двух маркированных стран разная, но будто само Провидение нудит нас на рубеже тысячелетий осознать схожесть их положения в истории — к примеру, через схожесть военных ситуаций…
Ведущий в Европе истолкователь судеб России, ее движущих (в смысле — недвижущих) сил, плодовитый в прошлом советолог, из числа французских «бессмертных», Ален Безансон в первой же своей книжке о русском «национальном сознании» («Убиенный царевич» — «Le tsarбevitch immolбe», 1967) ставит на нем черную метку: «Продолжительность и глубина русских бед придает истории этой страны что-то пагубное, порой вызывающее ужас, жалость и отвращение». Русская история, согласно этой характеристике, хуже, чем трагедия, вызывающая «страх и сострадание» («ужас» и «жалость»), она — достойна презрения. Безансон горюет о заблудших душах славистов, попадающих под гипноз этого заколдованного места; он и сам чуть было не попался на удочку, но, слава Всевышнему, скоро отрезвел и, после недолгих колебаний в пользу марксизма, вооружился учением психоанализа, с помощью которого ему приоткрылась вся неистребимая порочность такого людского формирования, как русские.
Нетрудно осознать, что значит, когда на помощь призывают марксистскую или фрейдистскую методу. Будем ли мы действовать путем сведения движущих причин личной или всечеловеческой истории к борьбе экономических интересов или рассматривать их через призму аномальных либидозных комплексов — объект исследования обречен. Точка в душе теоретика поставлена раньше, чем на бумаге.
Рискуя утомить читателя, последуем все-таки за разветвленными инвективами французского критициста, поскольку нет такой претензии к «русскости», которая не была бы типовой до него и многократно подхваченной после[1].
Ища возможности приложения эдипова семейного треугольника «отец, мать, сын» к «расшифровке» культурной истории России, парижский изыскатель попадает вроде бы в безвыходное положение, ибо в «национальной версии христианства, повлиявшей на формирование русского характера», как признает сам автор, нет места знаменитому комплексу: ведь «невозможно стать на место отца и супруга», если это Небесный Отец и «Супруг». Но для иных, а именно предрешенных случаев безвыходных положений не бывает, ибо, как известно, where is the will, there is a way. Если нельзя заместить собой Христа и Бога Отца, то — по несдающейся логике Безансона — можно вечно страдать «от этой невозможности», «от разобщенности» с тем, кого нужно, но немыслимо подменить. Подобную, превращенную, форму эдипова комплекса, открытую психоисториком для России, он видит фонтанирующей во всех отсеках du monde russe: и в народной жизни (знаменитое желание «пострадать»), и в литературе, культивирующей «сладость» страдания (Достоевский), и в агиографии с ее специфическим типом святых «страстотерпцев», и в литургии, предназначенной, оказывается, для изживания «аффектов, связанных с эдиповым комплексом». Короче, в русском христианстве, «соскользнувшем от Бога к Царю… пробивает себе дорогу основополагающий импульс, скрытый ранее догмой и виноватостью, импульс отцеубийства» (sic!).